Гретель и тьма Элайза Грэнвилл Таинственный, завораживающий, почти колдовской роман двойного плетения, сказка, до ужаса похожая на действительность, наваждение понарошку и взаправду – вот что ожидает вас под этой обложкой. Вена, 1899 год. У знаменитого психоаналитика Йозефа Бройера – едва ли не самая странная пациентка за всю его практику. Девушку нашли возле дома помешанных, бритую наголо, нагую, безымянную, без чувств. Не девушка, а сломанный цветок. Йозеф назвал ее Лили – незнакомка напомнила ему любимый цветок. С этого дня Лили нашла убежище в доме доктора. Она уверяла, что у нее нет имени, что она ничего не чувствует, что она ничего не помнит и вообще, она, может, и не человек вовсе. Доктор Бройер не просто заинтригован – он зачарован. Германия, много лет спустя. У маленькой Кристы очень занятой папа: он работает в лазарете со «зверолюдьми», и Кристе приходится играть одной или слушать сказки няни – сказки странные, темные, страшные. И когда все вокруг постепенно делается столь же жутким, как ее любимые истории, и уж ни сморгнуть, ни проснуться, ни сбросить чары, – Криста учится повелевать этой кошмарной сказкой наяву. «Гретель и тьма» – удивительный роман о том, что порой мир причудливей самой изощренной сказки, но если в сказке зло всегда можно победить, то в реальной жизни все гораздо сложнее. Элайза Грэнвилл – увлеченный исследователь сказки, сказочного символизма и влияния немецкого романтизма и германской мифологии на историю Третьего Рейха. Элайза Грэнвилл Гретель и тьма Благодарю Ричарда Маргграфа Тёрли из университета Аберистуита за то, что он неуклонно поддерживал и воодушевлял меня, пока я писала этот роман. Gretel and the Dark by Eliza Granville Text copyright © Eliza Granville, 2014 The author has asserted her moral rights All rights reserved English language edition first published by Penguin Books Ltd, London Книга издана с любезного согласия автора и при содействии Andrew Nurnberg Ass. International Ltd. Пройдет немало лет, прежде чем Дудочник вернется за остальными детьми. Музыку его заглушили, но юные и старые, большие и малые – все подряд – принуждены идти за ним вслед, тысячами… даже великаны-людоеды в сапогах-скороходах да с плетками звонкими, даже их псы о девяти головах. Мы – крысы, это наш исход, Земля ежится у нас под ногами. Весна оставляет по себе горький вкус. Дождь и люди падают дни напролет, а ночи напролет рыдают в озерах русалки. Медведь кровавого окраса сопит нам в пятки. Я не свожу глаз с дороги, считаю белые камешки и страшусь того, куда ведет нас этот след из пряничных крошек. Подействовало ли заклятье? Думаю, да: кольца тумана обвивают нам лодыжки, подымаются и глушат все звуки, заглатывают всех, кто рядом, целиком. Миг наступает, и мы бежим со всех ног, волоча Тень за собой, останавливаемся, лишь когда моя вытянутая рука нащупывает грубую кору сосновых стволов. Шаг, другой – и вот уж мы в заколдованном лесу, воздух прошит льдистыми ведьмиными вздохами. День схлопывается вокруг нас. Призрачные караульные бросаются вниз с деревьев, требуют назваться, но наши зубы настороже, никаких ответов, и надзиратели убираются прочь, хлопая крыльями, на восток, к луне в облачном саване. Корни змеятся, тянут нас к лесной подстилке. Мы таимся в тиши, прерываемой далеким стуком рогов, что сбрасывают олени. Просыпаемся – нас не съели. Солнце впитало последние клочья тумана. Кругом, похоже, ни души. Недалеко же мы ушли: я вижу дорогу, но путников на ней и след простыл. Тихо – покуда кукушка не закликала из чащи. – Слушай. – Kukulka, – отзывается он и прикрывает глаза ладонью, всматриваясь в верхушки деревьев. – Ку-ку, – говорю я ему. Он по-прежнему разговаривает странно. – Она делает ку-ку\ Он по обыкновению резко дергает плечом. – Зато мы на воле. – Пока двигаемся – да. Пошли. Тень скулит, но мы насильно ставим его на ноги и, поддерживая его с обеих сторон, бредем вдоль кромки леса, пока не выбираемся к полям, где вороны деловито выклевывают глаза молодой пшенице. А дальше свеже-захороненная картошка дрожит под земляными грядами. Рядами зеленых голов пухнут кочаны капусты. Мы встаем на колени и вгрызаемся в их черепа, капустные листья застревают у нас в глотках. Идем дальше, ноги тяжелеют от цепкой глины, но тут Тень оседает на землю. Я тяну его за руку: – Тут опасно. Надо идти. Если заметят, что нас нет… Надо идти. Нам надо идти. Уж точно рано или поздно какие-нибудь добрые гномы или мягкосердечная жена великана сжалятся над нами. Но страх стал слишком привычным попутчиком – недолго ему гнать нас вперед. Еще и Тень с собой тащим. Голова у него повисла, глаза нараспашку, пустые, ноги волоком – две борозды тянутся следом в рыхлой грязи. Нам, похоже, конец от него настанет. – Надо идти дальше одним. – Нет, – пыхтит он. – Я обещал не бросать… – А я – нет. – Иди тогда сама. Спасайся. Он знает, что я без него не уйду. – Без толку стоять да разговаривать, – огрызаюсь я, подцепляю рукой плечо Тени и удивляюсь, как такое тонкое – будто лезвие ножа – может быть таким тяжелым. Еще одна передышка – на сей раз мы присели на мшистый изгиб дуба, попробовали сжевать горстку прошлогодних желудей. Остались только проросшие. Тень лежит, где мы его бросили, смотрит в небо, но я-то вижу, что глаза у него теперь полностью белые. Оно вдруг кричит – громче мы ничего никогда от него не слыхали, – а дальше прерывистый вдох и длинный, судорожный выдох. Я выплевываю последние желуди. Тень больше не дергается и не вздрагивает, как мы привыкли; надавливаю ногой ему на грудь – не шелохнулось. Миг-другой – и я собираю пригоршню дубовых листьев и укрываю ему лицо. Он пытается меня остановить: – Зачем ты это? – Оно мертвое. – Нет! – Но я вижу облегчение, когда он опускается на колени проверить. – Мы столько всего сносим, а умираем все равно как собаки… pod plotem... у забора, под кустом. – Он закрывает Тени глаза. – Baruch dayan emet[1 - «Благословен Судия праведный» (ивр.) – принятое в иудаизме благословение покойника. – Здесь и далее прим, перев.]. — Должно быть, молитва: губы шевелятся, но ничего не слышно. – Но мы-то не умрем. – Я тяну его за одежду. – Тени долго не живут. Ты же знал, что зря это. Зато теперь быстрее пойдем, ты да я. Он стряхивает мою руку. – Тут земля мягкая. Помоги могилу выкопать. – Нет уж. Времени нет. Нам надо идти. Уже за полдень. – Вижу, он колеблется. – Тень никто не съест. Мяса никакого. – Он не двигается с места, и я ковыляю прочь, стараясь не оборачиваться. Наконец он догоняет. Тропка вьется между лесом и полем. Один раз примечаем деревню, но решаем, что к логову колдуна мы все еще слишком близко, это опасно. Вот и солнце покидает нас, и идем мы все медленнее, пока я не сознаю, что дальше мы не потянем. Лес поредел: перед нами расстилается бескрайнее поле с ровными бороздами, докуда глаз хватает. Мы забираемся глубоко в кустарник, и тут я понимаю, что поле это – бобовое. – Какая разница? – спрашивает он устало. – Сесили говорила, если заснешь под цветущими бобами – спятишь. – Нет тут цветов, – отрезает он. Ошибается. Несколько верхних бутонов уже развертывают белые лепестки, в сумерках призрачные, а наутро очевидно, что надо было нам поднажать: за ночь раскрылись сотни цветков и танцуют теперь бабочками на ветру, разливая в теплеющем воздухе свой аромат. – Дай мне еще полежать, – шепчет он, вжимает щеку в глину, отказывается идти, даже не замечая черного жука, грузно взбирающегося у него по руке. – Никто нас тут не найдет. Его синяки меняют цвет. Были бордово-черные, теперь подернулись зеленью. Он просит сказку, и я вспоминаю, как Сесили рассказывала мне про двух детишек, выбравшихся из волшебной волчьей ямы. У них тоже кожа позеленела. – Дело было в Англии, – начинаю я, – во время урожая, давным-давно. На краю кукурузного поля возникли ниоткуда, как по волшебству, мальчик и девочка. Кожа ярко-зеленая, и одеты странно. – Я оглядываю себя и смеюсь. – Когда они говорили, их эльфийского языка никто не понимал. Жнецы привели их в дом Хозяина, там за детьми ухаживали, но те ничего не ели, совсем-совсем ничего, пока однажды не увидели, как слуга несет охапку бобовых стеблей. Вот их-то они и поели – но не сами бобы. – А почему они не ели бобы, как все остальные? – Сесили говорила, в бобах живут души умерших. Так можно мать свою или отца съесть. – Глупости какие. – Я тебе рассказываю, что она мне говорила. Это всамделишная история, но если не хочешь… – Нет, давай дальше, – говорит он, а я подмечаю: хоть и держится снисходительно, но на бобовые цветочки поглядывает косо. – Что потом случилось с зелеными детками? – Поели они бобовых стеблей и стали сильнее, а еще английскому научились. Они рассказали Хозяину о своей прекрасной родине, где неведома нищета и все живут вечно. Девочка обмолвилась, что играли они как-то раз и вдруг услышали сладостную музыку и пошли за ней через пастбище да в темную пещеру… – Как у тебя в той истории про Дудочника? – Да. – Я медлю: в истории у Сесили мальчик погиб, а девочка выросла и стала обычной домохозяйкой. – Остальное не помню. Он молчит, а потом глядит на меня. – Что нам делать? Куда податься? К кому? Нам пока никто ни разу не помог. – Сказали, что помощь на подходе. Сказали, что она уже идет. – Ты в это веришь? – Да. И поэтому нужно двигаться им навстречу. Под синяками лицо у него белое как мел. И с рукой что-то не то: как ни пошевельнет ею – морщится. В уголках рта – свежая кровь. И тут я вдруг так злюсь, что взорвусь того и гляди. – Убила б его. – Сжимаю кулаки, аж ногти впиваются. Хочется кричать, и плеваться, и пинать все подряд. Он все еще смотрит на меня вопросительно. – В смысле, того, кто все это начал. Если б не он… – Ты не слышала, что ли, о чем все шептались? Он уже умер. – Опять он дергает плечом. – Как ни крути, мой отец говорил: если не тот, так другой какой-нибудь, точь-в-точь такой же. – Тогда, может, здесь бы и оказался кто-нибудь другой, а не мы. Он улыбается и стискивает мне руку. – И мы бы никогда не встретились. – Да встретились бы, – отвечаю яростно. – Как-нибудь, где-нибудь – как в старых сказках. И все равно жалко, что не я его убила. – Слишком большой, – говорит он. – И слишком сильный. Тру глаза костяшками пальцев. – Раз так, жалко, что я не побольше. Наступила бы на него и раздавила как муху. Или вот бы он был маленький. Тогда б я сбила его с ног и оторвала голову. Или заколола бы ножом в сердце. – Молчим. Я размышляю, какими еще способами можно убить кого-нибудь ростом с Мальчика-с-пальчика. – Пора. – Дай мне поспать. – Пошли. Потом поспишь. – Ладно. Но сначала расскажи мне сказку – твою самую длинную, про мальчика и девочку, которые людоеда убили. Я задумываюсь. Ни одна моя старая история вроде бы не настолько страшная, пока до меня не доходит: ведь наверняка сложатся обстоятельства, в которых людоеда и впрямь можно убить. Спасибо Ханне, я знаю где. И даже когда. Ни с того ни с сего я воодушевляюсь. – Давным-давно, – начинаю я, но тут же понимаю, что так не годится. Не такая это сказка. Он все еще держит меня за руку. Я резко дергаю его. – Вставай. Дальше буду рассказывать тебе истории только на ходу. Остановишься – я больше ни слова не скажу. Один Городок Гмунден, у покойного озера, окруженный высокими горами, был мирным летним курортом, пока однажды утром Матильда не узнала, что здесь в 1626 году некий генерал Паппенхайм жестоко подавил крестьянский бунт. Это имя разворошило осиное гнездо обиды. Паппенхайм – фамилия этой непонятной Берты , юной пациентки, с которой возился Йозеф. Той, о ком он непрестанно говорил, волновался за нее – за столом, перед сном, утром, днем и вечером, а у самого жена на сносях. Отчего же? Вообще-то она отлично понимала отчего, вот спасибо-то, доктор Йозеф Бройер . И не одна она так думала. Спросите Зигмунда. Он подтвердит. Матильда все никак не могла успокоиться. Уже почти двадцать лет прошло – никакой разницы. Возражения Йозефа тоже ничего не меняли. И они ссорились и ссорились, и все больше было в этих ссорах обвинений, что все сильнее набрякали злобой, пока он больше не смог их выносить и не вернулся один в Вену. Если не считать старой няни-экономки да, разумеется, юноши, дом пустовал. Теперь хотя бы тихо. Точнее, за все эти годы Йозеф привык к глухим звукам за окнами. Ум его уже не замечал ни далекого рокота трамваев, ни скрежета и грохота конок, ни уличных криков, ни визгливого клекота проходящих мимо служанок. Даже запоздалых бражников и их какофонические распевы мелодий недавно усопшего Штрауса он оставлял без внимания. Обычно тишину его кабинета, заполнявшую промежутки между пациентами, нарушал лишь баюкающий ход старинных часов, но ни один пациент не проторит дорожку к его порогу, пока семья не вернется в город, тем отметив официальное окончание его отпуска. Этим утром Йозеф, склонившийся над столом, осознал другой звук – дрожкий стук, тихий, как шепот, контрапункт-аллегриссимо к ворчанью часов. Звук этот показался ему настолько частью его самого, что он, внезапно встревожившись, схватился за грудь. Однако все-таки не аритмический шум в сердце, а лишь лихорадочная попытка побега бабочки с потрепанными крыльями, огорошенной оконным стеклом. Столь нескорое осознание этого – мера беспокойства, доставленного ему ранее случившимся. Разомкнуть пальцы девушки удалось лишь великим усилием. Никогда прежде не встречалось ему такое цепкое упорство. Кот все еще прятался за бюро. Может, он там помер: в потасовке Гудрун, визжа от ярости, схватила его за голову и с силой рванула у девочки из рук. Цепляясь в падении за воздух, животное добавило к общему гвалту свой вопль баныпи. Беньямин, таившийся за дверью, немедля ворвался в комнату. Кавардак. А девушка меж тем все так же смотрела прямо перед собой, бессловесно, безучастно. Чем зверь накликал на себя эту напасть? Коты не любы многим, а некоторым даже приписывают ужас перед ними – Наполеону, Майерберу, беспутному Генриху III Английскому , – но мало кто без всякого чувства, не глядя, станет хватать кота за горло и душить его. Йозеф со вздохом поднялся из-за стола и открыл окно, стараясь держаться в тени шторы. Миг замешательства, и бабочка – Gro?er kohlwei?ling[2 - Белянка капустная, или капустница (нем.).], — летняя разорительница капустных грядок, против чьего потомства Беньямин вел непрестанную войну, улетела навстречу неминуемой смерти. Он смотрел, как она порхает все выше, жмется к зданию, сражаясь с ветерком. Все ж не капустница: черные как сажа пятна на верхних крыльях слишком велики, необычайно выражены даже для самки. Редкий подвид, вероятно, – впрочем, без разницы. Умирающий год имел неутолимый аппетит на таких хрупких существ. Сегодня Йозеф чувствовал в воздухе осень – смесь древесного дыма и грибка, смерти и тлена. Он чуял, как черви под лиственной плесенью, в жирном темном перегное, предаются своему преображению. Деревья меняли цвет. Уже начала опадать листва. Маячившая суровая зима всегда сворачивала ему настроение к меланхолическому, тем более – в этом году: наступал конец не только веку, но и любви. Матильда отвернулась от него. Ее настроения минут – это все трудный переход, отметивший увядание ее фертильности; жизнь вновь успокоится. Но те резкие слова, ядовитые обвинения… Он сердито подергал себя за бороду. Прежнего им никогда уж не вернуть. А что осталось? Как встречать ему преклонные годы – обделенным чувствами, с отмеренной нежностью, отлученным от прикосновенья? Но хоть постоянное обретение знания его поддержит – suum esse conservare[3 - «Сохранять свое существование» (лат). Барух Спиноза, «Этика», глава IV, теорема XX.]. Слава Богу, есть работа. И, словно в подтверждение этой мысли, к нему в руки попросту приплыл сей поразительный случай. Йозеф вернулся в кресло и уставился на девственную страницу, пока еще не замаранную никакими мучительными тайнами, ждавшими раскрытия. Предстоит записать факты. Он вывел единственное слово: «Fr?ulei» — и остановился. Почесал голову и оглядел знакомые лица своих ежедневных спутников: древние часы, все с большей вялостью влачившие ноги по ходу времени; вырезанная из дерева голова оленя, увенчанная сильно ветвящимися рогами о шести отростках, взгляд вперен в каждого пациента, уши навострены, словно вечно подслушивают; портрет отца, Леопольда, – смотрит, выжидает. Йозеф просидел за этим столом больше тридцати лет, и ни разу не было у него недостатка в словах. Нужно просто выбрать имя – любое имя – и изменить его, когда личность девушки будет установлена. И все же он медлил. Называть – дело непростое, ибо, назвав, утверждаешь власть над названным. Так же, именуя младенца, именующий лепит его, придает ему форму соответственно своим ожиданиям. Имя отделяет. Подчеркивает человеческую отъединенность. А псевдоним – другое, просто личина. Йозеф припомнил, как впервые взглянул на девушку, в руках у Беньямина, завернутую в попону – ее резкие складки обрамляли бледное, окровавленное лицо девушки, – раны на горле – раззявленный второй рот, ужас почти голого черепа, глаза распахнуты, но незрячи, будто не сводят взгляда с мрачного грядущего. В тот миг она показалась ему сломанным цветком. Цветочное имя, стало быть, – почти нежность. А раз она до того бледная, до того стройная, – и к тому же это любимый его цветок – отныне ее будут звать Лили. Die Rose, die Lilie, die Taube, die Sonne, Die liebt’ ich einst alle in Liebeswonne[4 - И розы, и лилии, солнца сиянье // Во мне вы будили любви мечтанье (нем.), пер. В. Аргамакова.]. Это решение подтолкнуло Йозефа к действию. Разгладив блокнот, он принялся писать. Фройляйн Лили Икс Фройляйн Лили Икс, на вид лет двадцати с небольшим, в хорошей физической форме. О ее предыдущей жизни ничего не известно. Руки ухожены, черты изящны, что указывает на происхождение из высших слоев общества. Ее обнаружили неодетой на голой земле близ Наррентурма (27 августа 1899 года). Трудно установить, сколько она там пролежала, но, вероятно, не более суток, ибо, как известно, Башня дураков – любимое место встречи школяров, собирающихся здесь, чтобы кидать камни в громоотвод. Состояние Лили, когда мальчишки наткнулись на нее, было таково, что они сочли ее мертвой. Первичный осмотр выявил необычайно медленный сердечный ритм и едва различимое дыхание. Судя по всему, она не осознает ни себя, ни окружающих, а также не откликается на внешний мир, не замечает хода времени. Глаза у нее открыты, но тоже не реагируют на возбудители. Кожа и слизистые на вид в норме. Все зубы на месте, здоровы. Голова пациентки грубо выбрита. Есть сильные ушибы за ушами и вокруг левого глаза. Два поверхностных надреза на горле, близко друг от друга, возможно – маленьким карманным ножом. Также имеются ушибы предплечий и запястий, частично скрывающие цепочку чернильных знаков на левой руке; знаки, похоже, несводимые. Также я обнаружил ушибы на внутренней поверхности бедер и на ягодицах, но никаких признаков недавнего сексуального насилия. На левой и правой лопатках ссадины – судя по ним, пациентку волокли по земле за ноги. Пациентка оставалась в неподвижности три дня и за это время ничего не ела и не принимала внутрь жидкостей, не считая нескольких капель воды, влитых между ее губ из ложки. Йозеф отложил ручку: вспоминать миг перемены ему не хотелось. Вместо этого, он отправился на кухню – его вел нос, учуявший поживу в виде свежих шлишкес[5 - Венгерское блюдо, разновидность картофельных вареников.]. Расслабленный, едва ли не schlampig[6 - Неряшливый, небрежный (нем).] режим, в каком дом жил в Матильдино отсутствие, сам по себе был отпуском. Сидеть на табурете и смотреть, как трут и рубят, взбивают и смешивают, поливают жиром и снимают пробу, – все это переносило его в детство, когда бабушка взялась править отцовым домом, а Гудрун еще и знала столько старых венгерских рецептов. Дождавшись, когда она отвернется, он тайком прибрал к рукам теплый вареник, покрытый сахаром и спекшимися хлебными крошками. – Не трогайте, – сказала Гудрун, даже не глядя через плечо, устрашающим голосом, когда-то предназначенным для детской. – Они все посчитаны. – Йозеф не отозвался. У старой няни были свои жесткие правила: с набитым ртом не разговаривают. Не спрашивая, она принесла ему кофе. – Я сварила пациентке супу. – Вряд ли она станет его есть. – Станет, если я ее покормлю. – Гудрун воздвиглась рядом с ним, руки в боки, глаза горят. – Толку запихивать ей еду в рот, если она глотать не может… Гудрун фыркнула: – Не может? Не хочет. Удивительно, что вы с ней все еще возитесь, после сегодняшнего-то, поутру. Злыдня она, вот что. Девушку потребно выдрать хорошенько. Да запереть накрепко. Йозеф пропустил ее колкость мимо ушей. – Побудет в своей комнате еще несколько дней. Я пришел к выводу, что мы слишком рано привели ее вниз. – А я пришла к выводу, что она комедию ломает, прикидывается мертвой. Попомните мои слова: она тот еще фрукт. Может, дожидается, пока вы отвлечетесь, да и запустит своих подельников, чтоб забрали все серебро и нас тут всех поубивали прямо в постелях. Вена уж не та, что прежде, в городе полно чужаков. Говорила я вам как есть: беду в дом несете. А вы слушали? Нет. Я права? Права. А хозяйка что скажет, а? Фрау доктор Бройер не захочет, чтоб ее благовоспитанные дочки жили рядом с девкой, которая, может, получила свое… – На девушку жестоко напали, – проговорил Йозеф, пытаясь прервать ее излияния. Гудрун отодвинула тарелку с варениками подальше. – А голос на меня повышать незачем. Йозеф почти готов был запретить насильственное кормление и поспешно ретироваться, но тут ввалился Беньямин – приволок корзину, с горкой наполненную овощами, и отвлек Гудрун: та излила свое скверное настроение на его грязные сапоги. Юноша ухмыльнулся, не обращая внимания на угрозы. – Как она, герр доктор? – И ты мне пол будешь скрести, покуда с него кормиться не сгодится, – завершила Гудрун и добавила: – Да ну ее. Лучше б о здоровье кота пекся. Если бедняжка еще жив. Глаза у нее сверкали. Йозеф вспомнил, что кот ей никогда не нравился. Он поставил пустую чашку и кивнул Гудрун, нависшей над ним с кофейником. – Спасибо. – Не в его привычках было обсуждать пациентов, но Беньямин явил расторопность, принеся девушку… Лили… сюда, и тем заслужил право знать. – Физически ей гораздо лучше. Ушибы… – Я ему сказала уже, что синяки сходят, – вставила Гудрун. – Почти прошли благодаря мне. И жуткие порезы на шее более-менее затянулись. – Тут она фыркнула. – А те чернильные надписи на руке я вывести не могу, как ни терла. – Это татуировки, – пробормотал Беньямин, закатывая глаза. – Скажите ей, герр доктор. Она меня не слушает. – Он вызывающе глянул на Гудрун. – Татуировки. Они не сойдут. – Татуировки – у матросов, – презрительно отозвалась Гудрун. – И на то есть причины, о которых я рассуждать не собираюсь. Но не у молоденькой же девушки на руке. – Может, это для красоты, – рискнул предположить Йозеф. – Люди украшают свое тело татуировками с начала времен. Раньше прокалывали кожу палочками и заостренными костями. Могу представить, насколько это болезненно, но знаю, что в Нью-Йорке теперь изобрели татуировочную машину. – Все равно больно, должно быть. – Беньямин поморщился, расшнуровывая преступные сапоги. – Левит 19, стих 28, – огласила Гудрун. – «Ради умершего не делайте нарезов на теле вашем и не накалывайте на себе письмен. Я Господь Бог ваш». Мужчины переглянулись, но промолчали. По этим отметинам Йозеф утвердился в мысли, что Беньямин прав в своих подозрениях: еврейкой Лили быть не могла. Ныне это имело значение, ибо с Веной вновь случился припадок антисемитизма, какие бывали и прежде, – насмешки и подначивания, а время от времени и стычки, ничего нового. На сей раз Йозеф заподозрил, что подогревал волнения бургомистр Люгер – в своих политических целях, а скверно образованные римско-католические священники, как водится, лишь усугубили положение, пылкой своей фантазией расписывая вековые басни о ритуальных убийствах, в том числе о принесении в жертву христианских младенцев. А тут еще кровавый навет на Хилснера в Богемии. Сходство между состоянием тела Анежки Грузовой – горло перерезано, одежды разодраны – и Лили подтолкнули юношу действовать прытко, чтобы избежать расправы над еврейской общиной. К счастью, девушку нашел младший брат Беньямина с приятелем, и уже через час ее надежно спрятали в почтенном доме Бройеров. Беньямина за столь пристальное внимание к их ночным разговорам следовало похвалить. – Так или иначе, – продолжила Гудрун, втыкая нож в сердце капустного кочана, – какая уважающая себя женщина захочет себе строчки и циферки на запястье вместо миленького браслета? Какая ни есть, а на дикарку эта девчонка не похожа. – Лили, – вымолвил Бройер, – я решил, что нам следует называть ее Лили. – Лили, – отозвался эхом Беньямин, смакуя слово. – Лили. Так Лили оправилась после утреннего? Как ее умственное состояние? – Да без разницы, – сказала Гудрун. – Как поступим с супом? Джозеф поднялся. – Отнесу ей. – Лучше я. Заставлю ее есть, помяните мое слово, – пообещала Гудрун. – Нет, – уперся Йозеф, – воду она принимает только из моих рук, я ее и кормить должен. – Его тут же накрыло ощущением дежа-вю — еле заметной тенью по спине пробежало нечто, похожее на страх. История повторялась. Он вспомнил долгий промежуток времени, после которого Берта стала принимать пищу – лишь после того, как он протянул ей ложку. Может, лучше бы… Но потом он вспомнил оскорбительные обвинения Матильды и отказался от здравомыслия. – Кормить ее буду я, – проговорил решительнее. – Тогда я понесу поднос, – сказала Гудрун, не менее решительно, пригвождая его взглядом. – Один вы не пойдете. Йозеф поджал губы. На мгновенье голоса его жены и Гудрун слились воедино. – Девушку от меня защищать не требуется. – На Беньямина он старался не смотреть. – Я о вашей репутации пекусь, герр доктор. В отсутствие хозяйки-то. Они потащились вверх по лестнице, тяжко пыхтя, отягощенные возрастом. Добравшись до двери в гостевую спальню, Йозеф постучал – из учтивости, – но Гудрун, потеснив его, зашла внутрь, удерживая поднос на могучем бедре. Лили сидела в той же позе, в какой они ее оставили, – жестко выпрямившись в кресле, – и глядела не мигая прямо перед собой. Глаза широко распахнуты. Тусклые. Безучастные. Единственное замеченное Йозефом отличие: левая ладонь лежала у нее на коленях, собранная в расслабленную горсть. – Сначала воды. – Он поднес стакан к губам Лили. Ответа не последовало, и Йозеф протолкнул небольшую ложку с водой Лили в рот. Вода вытекла из уголков рта, побежала по горлу, просочилась под сливового цвета ткань и дальше вниз, незримо. Йозеф отвел взгляд. Гудрун облачила девушку в одежду, из которой в семье уже выросли. Темные оттенки не шли бледности Лили, нужно как-то иначе все устроить. Он еще раз наполнил ложку. – А ну пей давай, – приказала Гудрун. – Поторапливайся, суп стынет. – Криком ничего не добьешься. – А каково будет, если она помрет с голоду, герр доктор? Тогда что? – Гудрун склонилась ближе. – Что толку сидеть да млеть от того, что с тобой стряслось, девонька. Небось сама на себя все и навлекла. Что было, то было. Отряхнулась и пошла, вот что я тебе скажу. – Хватит, – сказал Йозеф. – Отныне в присутствии Лили воздерживайтесь, пожалуйста. – Ладно-ладно. – Прямой приказ не помешал Гудрун походя резко хлопнуть Лили по загривку. Больно ей точно не сделали, но Лили тут же откликнулась: звучно втянула воздух, дернула головой в сторону и повела плечами. Нежный, цвета лепестков дикой розы, румянец проступил у нее на щеках. Глаза прояснились. Она сморгнула и сфокусировала взгляд, но не на Йозефе, сидевшем напротив, а на точке где-то над его левым плечом. – Vous ?tes qui?[7 - Кто вы? (фр.)] — Голос у Лили был низкий, мелодичный и для Йозефа очень приятный. Он уставился на нее, завороженный цветом ее радужек – ярко-сине-зеленых, почти бирюзовых, с кольцами янтарных крапин вокруг зрачков. Теперь, когда лицо ее оживилось, он осознал, что Лили наделена редкой красотой, а черты ее идеально симметричны, пропорциональны. Смутный образ какой-то картины замаячил над утесом его памяти. Он попытался вспомнить художника. – Vous ?tes qui? – повторила она и, не получив ответа, продолжила: – Еs ?n? Cine esti tu? Kim? – Она чуть возвысила голос. – Kim pan jest? Kdo ar tebe? Wer sind Sie?[8 - Кто вы? (венгр., рум.) Кто? Кто вы? (польск.) Кто вы? (чешек., нем.)] Кто вы? – Губы продолжили двигаться, но Йозеф не смог уловить слов. – Простите, фройляйн. Меня зовут Йозеф Бройер. Я врач… – Йозеф Роберт Бройер, – проговорила Лили, впервые глядя на него в упор. – Родился в Вене 15 января 1842 года, окончил Академическую гимназию в 1858-м… – Все верно, – сказал Йозеф слегка ошарашенно. – А вас как зовут? – У меня нет имени. – Лили повернула руку запястьем кверху. – Только номер. – Номер? – фыркнула Гудрун. – Сколько еще эту ерунду?.. – Йозеф метнул в нее предостерегающий взгляд, после чего вновь обратил все внимание на девушку. – У всех есть имя, фройляйн. Так мы отличаем одного человека от другого. – С чего вы взяли, что я человек? – Лили пристально глядела на свой неплотно сжатый кулак и медленно разогнула пальцы, явив белую бабочку – ее пятнистые крылья чуть помялись, но, видимо, не пострадали: бабочка мгновенно спорхнула прочь и присоединилась к нескольким другим, бесцельно выплясывавшим восьмерки под потолком. – Так много, – пробормотала она. – Тысячи, миллионы, по одной на каждую сворованную душу. Их уже слишком много, не сосчитаешь. – Ах да, – согласился Йозеф, – бабочки издавна ассоциировались с человеческой душой. В греческой мифологии… Лили сомкнула пальцы. – Не бабочки. Они – цветы. Йозеф глянул на Гудрун. Поджав губы, та присела, надулась и перебирала край фартука. Он откашлялся и вернулся к обсуждению исключенности Лили из человеческой расы. Он улыбнулся. – Не вижу причин не считать вас человеком. – Я не принадлежу к человечеству. Сначала я была чистой идеей. Потом воплотилась в существо, на которое возложена очень важная задача. Йозеф кивнул, но от высказываний воздержался. – А родились вы здесь, в Вене? Нет? Может, вспомните, где провели детство? – Я не рождалась. Меня создали сразу вот такой. – Как и всех нас, – согласился Йозеф. – Создатель вселенной… – Вы думаете, я – ангел? – спросила Лили, глядя прямо перед собой. – Нет, я и не ангел. Уверена, вы слышали об Олимпии… – Эрнст Хоффманн, – пробормотал Йозеф, понимающе кивая. – Красавица-автоматон из его рассказа «Der Sandmann» . Разумеется, но… – Она умела произносить лишь «А, а». Считайте, что я – примерно такое вот существо, только гораздо умнее. Машина, созданная по образу и подобию взрослой самки человека. – Ясно. – Йозеф откашлялся. – Созданная. – Недоделанная, по-моему, – буркнула Гудрун, стряхивая с себя воображаемую пылинку. – Что ж, – сказал Йозеф, многозначительно приподняв плечо в ответ на реплику Гудрун. – Поскольку у вас нет имени, я стану звать вас Лили. – Он подождал возражений, но их не последовало, хотя губы ее шевельнулись. – Расскажите же нам, Лили, о вашей задаче. Лили глянула на него всей синевой и зеленью глаз. – Я пришла найти чудовище. – А… И чудовище это – здесь, в Вене? – Нет, – ответила Лили, – но он грядет. Смотрите. – Она раскрыла ладонь, и, к изумлению Йозефа, еще одна любопытно крапленая бабочка на миг задержалась там – черные точки на ее крыльях похожи на пустые глазницы черепа, – а затем вознеслась по спирали к потолку и заплясала в бесконечном танце у них над головами. – Где… – Суп застынет с минуты на минуту, – сказала Гудрун и постучала ложкой по тарелке. – Ешь. Мы за этим сюда и поднялись. Йозеф выхватил ложку у нее из рук и вручил девушке. – Поешьте немного, фройляйн? Лили глянула на суп и сморщила нос в некоем подобии отвращения. – Машинам не нужно есть. – В Вене навалом народу, который бы с удовольствием его съел, скажу я тебе, – фыркнула Гудрун, приняв это замечание на свой счет. – Я тебе дам – нос воротить от годной еды. Ты кто такая вообще? – Тихо, фрау Гштальтнер! – взревел Йозеф. – Ни слова больше. – Ха, – только и сказала Гудрун, сложив руки кренделем на груди. Йозеф вновь протянул ложку, ручкой вперед, приглашая Лили ее взять. – Ну же, Лили, поешьте хоть чуть-чуть. – Не хотел он повторять историю, кормя ее, но, поскольку девушка продолжила смотреть в стену, подумал, что ничего другого не остается. Она уже наверняка проголодалась. Йозеф помешал суп и набрал немного в ложку, старательно избегая застывшего жира. – Откройте рот, Лили. – Рот был красив, губы прекрасной формы, пухлые, многообещающие, и Йозеф почти представил, как ими утолить свой собственный голод. Сердце у него ёкнуло. Ложка резко дрогнула, жидкость вылилась из нее почти вся. – Немедленно откройте рот, Лили, – сказал он настойчивее, чем хотел. – Вам нужно есть. Получился приказ. И быть может, так и надо было, ибо Лили тут же подчинилась. Это и встревожило, и обрадовало Йозефа. Кормя ее, он едва мог смотреть, как прижимается к ее нижней губе неглубокая ложка. Время от времени появлялся розовый кончик языка и слизывал поблескивавшие остатки супа. Лили дважды попыталась отвернуть голову, но настырная ложка не отставала. Йозеф прекратил кормление, лишь заметив, что Лили держит суп во рту, но не глотает. – Хорошо. – Он исподтишка провел пальцем за отсыревшим воротником. – Теперь отдохните, Лили. Позже еще поговорим. За дверью Гудрун смерила его суровым взглядом. – Лучше б я с ней разобралась. Начнете потакать ее глупостям, и конца им не будет. – Бедному дитя скоро полегчает. – Ох, горбатого могила исправит, – отозвалась Гудрун, унося поднос. Йозеф поморщился. Неужели он ведет себя настолько очевидно? Затем ему подумалось, что при Матильде Гудрун никогда бы не посмела разговаривать с ним так неуважительно. – Пришлите ко мне Беньямина. – Он не стал добавлять любезности, чтобы смягчить приказ до просьбы. Равновесия это все равно не восстановит. – И приготовьте что-нибудь поплотнее девушке на вечер. Холодное мясо, фрукты, сыр – чтобы она могла брать руками. – Повторять кормление он был не в силах. – А вы еще пойдете с ней разговаривать? – От взгляда Йозефа Гудрун побагровела, но глаз не отвела. – Если да, я с вами. – Отправьте ко мне Беньямина, – повторил он, не ответив. Юноша был явно недалеко. Йозеф едва успел устроиться, как услышал тяжкий топот рабочих сапог по коридору, ведшему из кухни. И вот их, сапог этих, хоть свежевымытых, хоть каких, Матильда тоже не потерпела бы. Он открыл дверь прежде, чем Беньямин успел забыть постучать. – Что-нибудь обнаружил, Беньямин? Какие-нибудь пересуды о пропавшей девушке? Беньямин покачал головой. – Ничего. Ну, не считая судомойки Гроссманнов. Она сбежала десять дней назад. Их кухарка сказала, что она заскучала по дому и отправилась на ферму к отцу. Но то не Лили. – Он уставился в свои ладони. – Хедда гораздо старше и страшна как смертный грех, а зад у нее, как трамвай. А больше ничего. Еще пару уличных девок нашли мертвыми в Шпиттельберге. – Ты все равно не отступайся, – сказал Йозеф, коротко поразмыслив. – Кто-то что-то должен знать. Она же не с неба упала. По тем же причинам, что мы с тобой обсуждали, я не желаю посвящать во все это посторонних – если это не совершенно необходимо. – Он тщательно разложил на столе ручки. – А пока Лили не сказала о своей семейной истории ничего вразумительного. – Такую девушку, как Лили, надо думать, точно пойдут искать. – Сдается мне, она не из Вены. – Йозеф проиграл в голове ее короткий ответ. Был там след странного акцента. Не понять, какого именно. – Конечно, ее, быть может, сюда привезли, вероятно – против воли. – Он подался к Беньямину, заговорил тише: – И вот еще что, мы с тобой обсуждали… – Я попробую, – сказал Беньямин, – но это нелегко. Я ж не могу просто взять да прийти. И черта с два туда устроишься: платят там, похоже, до того хорошо, что слуги держатся за место. Да и кроме того, я слыхал, они молодых парней не берут – из-за девчонок. – Он помялся. – Герр доктор, вам бы проще простого было вступить в клуб. – Нет. – Йозеф сжал кулаки. – Это не обсуждается. – Говорят, многие знатные люди Вены там состоят, герр доктор Шмидт, герр профессор Фосс… – Нет! – Йозеф чуть не поперхнулся этим словом. Ходили слухи, какие дела творились под полированной личиной респектабельности «Телемы» . Чужестранки… чужестранцы… готовые вступать в противоестественные связи. Сексуальное совокупление, превращенное в зрелище. Оргии – послабление ограничений Сатурна, как в античных храмах. Йозеф шумно сглотнул. Посещавшие такие места – либо выродки, коим явно не хватало смысла жизни, либо бедные печальные созданья, каким негде больше найти чувственного тепла; Йозефу оказаться в их числе – все равно что втирать соль в душевные раны. Он представил себе фрау Фосс – острый нос, безгубый рот, фрау доктор Шмидт с ее набожностью и бегающими глазками. Как люди станут относиться к Матильде, если он… Нет. Кроме того, ядовитое слово там, едкий кивок да подмигивание сям… даже бургомистр Люгер не был неуязвим: Вена росла быстро, но сальные сплетни разносились быстрее. Он подставится под осмеяние, под шантаж. Все, кто был ему дорог, могут стать жертвами злословия. – Нет, – повторил он. – Нет, то место – клоака разврата. Беньямин запунцовел. – Я только подумал разобраться про Лили… – Это может дать им в руки оружие пострашнее, чем требуется. – Никто не узнает. Йозеф вперился в Беньямина. – А как же ты узнал, что доктор и профессор – члены клуба? – Ну, это все знают… Ой. Да. Простите. – Беньямин тихонько кашлянул. – Я туда схожу еще. Посмотрю, что можно выведать на кухне. – Он помолчал, а затем робко спросил: – Она… С Лили получше? Гудрун то говорит, что она воровка и хочет застать нас врасплох, то вдруг что Лили – совершенно сумасшедшая, плетет что-то про заводной механизм или вроде того. Это правда? Она правда сумасшедшая? – Время покажет, – уклончиво ответил Йозеф. – Чтобы выяснить, что случилось с Лили, нужно спрашивать ее предельно осторожно. Она, вероятно, еще не вспомнила. А может, скрывает что-то. В любом случае ее нужно убедить мне доверять. – Конечно, герр доктор. Я понимаю. – Для этого потребуется терпение. В таких делах нельзя торопиться. – Во многих отношениях это занятие подобно соблазнению. К своему ужасу, Йозеф обнаружил, что его воображение все еще рисует ему пышные картины того, что может происходить в «Телеме», вот прямо сейчас. У извивающихся образов был рот Лили. Ее глаза. Ее шея. Эти отметины у нее на руке – как тавро на скотине, что за отвратительная мысль. Он вскочил на ноги и открыл сейф, поворотившись спиной к юноше. – Тебе потребуется больше денег, раз ты снова пойдешь прочесывать кофейни, Беньямин. И кабаки тоже, думаю. – Как вы полагаете, она замужем? – Кто? – Йозеф задумался над тем, как Лили сменила местоимение, обозначающее чудовище: со среднего «оно» на многозначительное «он». Доктор Бройер тщательно и профессионально осмотрел ее. Он знал то, что знал. Несомненно, во всем этом замешан какой-то грубый мужчина, однако ни кольца у нее на пальце, ни следа там, где оно могло быть, не наблюдалось. – Лили? – Он обернулся к Беньямину. – Сомневаюсь. – Подождите меня, герр доктор. – Гудрун с трудом подымалась по лестнице вслед за ним, таща с собой корзинку с шитьем. – Я обещала, что пойду с вами, и я пойду с вами. Йозеф выпрямился. – Нет никакой нужды… – Я ни словечка не вымолвлю, – сказала Гудрун, оттирая его плечом. – Ни словечка. Буду сидеть у окна со своей штопкой. Как мышка. Молча. – Ладно уж. – Йозеф постучал в дверь и быстро проскочил внутрь, покуда Гудрун не ввалилась первой. Девушка сидела в точности как прежде: руки сложены на коленях, безучастные глаза широко раскрыты. – Добрый вечер, Лили. Я подумал, нам стоит поговорить. Как вы себя чувствуете? – Ответа не последовало, и он возвысил голос: – Лили, вы должны со мной разговаривать. Отвечайте тотчас, пожалуйста. Слышите? Как вы себя чувствуете? Лили склонила голову. – У машины нет чувств. Йозеф подождал, пока Гудрун не устроится у окна со своим штопальным грибком и не примется втыкать здоровенную иглу в пятку Йозефова носка. Вопрос эмоционального отклика он пока отставил в сторону. Была у него другая, куда более многообещающая тема, тут мог выйти толк. – Расскажите мне о чудовище, Лили. – Она так долго на него смотрела, не смаргивая, что Йозеф почувствовал, как сам открывает и закрывает глаза вдвое чаще обыкновенного, словно пытаясь облегчить окулярные неудобства и ей, и себе. – Расскажите мне о чудовище. Как он выглядит? – Он маленький и темный. – Маленький, так. – Необычно. Темный? Йозеф припомнил детские сказки. Явился образ гарцующего беса. – У него есть когти или рога? Хвост? Громадные зубы? – Нет. – Вы его видите во сне или же наяву? – Нет. Йозеф нахмурился. – Тогда где же он? – В другом месте. – В Вене? – Нет, но скоро сюда прибудет. – За вами? – Нет, – сказала Лили. – Не он меня ищет. Это я его ищу. – Хм. И почему же? – Он меня не узнает. Я смогу положить этому конец прежде, чем начнется. – А, – сказал Йозеф, размышляя, что, по мнению Лили, делает ее неузнаваемой. Отсутствие волос, вероятно: женщины часто придают непомерное значение воздействию прически. – Вы его боитесь? Лили покачала головой. – Страх – человеческая слабость. У меня нет чувств. – Трудно поверить, что вы машина, Лили: вы смотритесь в точности как настоящая человеческая женщина. И очень миловидная, если позволите. – Лицо у девушки не поменяло выражения, а вот усилившийся стук катушек у окна сказал куда больше слов, и Йозеф немедленно пожалел, что этот натужный комплимент вообще прозвучал. – Как Галатея, – добавил он, – коя, хоть и не машина, но была создана руками человеческими. – Пигмалион изваял только Галатею, – ответила Лили, – а я – одна из многих. С такими лицом и телом, какие вы видите перед собой, нас тысячи. Машины, подобные мне, снабжены приятной женской внешностью, если нет другого запроса. Поскольку мы не мертвы и не живы, наша внешность нам безразлична. Йозеф уперся локтями в колени и свел пальцы вместе. – Галатею призвала к жизни Афродита. Как у вас получается двигаться, дышать, думать и говорить? – Электрические импульсы, – ответила Лили и потерла левое запястье, – как и в человеческих телах. – Но, – настаивал он, – каков эквивалент Божественной искры, коей оживляется человеческое дитя? – Такой же. Электрический заряд, не более. – Она посмотрела на него в упор. – Как молния из Blitzf?nger[9 - Громоотвод (нем.).]. – Из того, что вы говорите, следует… – тут Йозеф метнул взгляд в сторону, раздраженный вспышкой пыхтения и цыканья, донесшихся от окна, – …что единственная разница между человеком и машиной вроде вас сводится, судя по всему, к душе. Лили покачала головой. – Душе нужно лишь одно: пережить все возможные разновидности боли, какие может предложить этот мир. Души так охочи до боли, что им нет дела, естественно тело или рукотворно. В естественном теле душа может чувствовать боль. В рукотворном – наблюдает за результатами. – Но есть же и удовольствия, – вымолвил Йозеф, глубоко потрясенный. – Любовь, дружба, служение, знание. – Удовольствие – лишь тропа к боли, потому что оно всегда заканчивается… – Лили глянула в потолок, Йозеф проследил за ее взглядом. Они, похоже, влетали в приоткрытое окно – другие бабочки, ибо сейчас не менее полусотни их безнадежно билось о штукатурку. Гудрун придется выгонять их щеткой. В саду, судя по всему, нашествие этих созданий. – Чем? – настаивал на ответе Йозеф. – Смертью, – сказала Лили. – Страх умирания приносит людям величайшую боль. Смерть присуща любому виду радости. И смерть прекращает любую боль. – А что происходит, когда умирает машина? Возвращается ли ее душа к Богу? – Бог – изобретение человека, – ответила Лили. – Довольно. – Гудрун, пунцовая, дрожащая, втиснулась между Йозефом и Лили, на ходу запихивая шитье в корзинку. – Не собираюсь я больше слушать это беззаконие. Что бы сказал ваш отец, герр доктор? Что бы он сказал? – Тут она обернулась к Лили. – Еду я тебе позже принесу, девонька. Хочешь – ешь, а не хочешь – не надо. Я в твои гнусные игры играть отказываюсь. И кстати, не жди, что я тебя буду спать укладывать. Ты сама о себе вполне в силах позаботиться. Йозеф оказался за дверью, которую с грохотом захлопнули, сам не понимая как. – Поражаюсь, как вы можете вести такие вот беседы, герр доктор, – сказала Гудрун. – Видимо, какая-то разновидность многобожия, – пробормотал Йозеф. – Она хорошо образованная девушка. – Она умеет читать, если вы об этом. У нее в комнате все до единой книжки снимали с полки. Точно вам говорю. Объяснять, с чего я взяла, не буду. Скажу только, что у меня всего одна пара рук, а дом у вас немаленький. – Гудрун поджала губы. – Если, конечно, она не пыталась выяснить, не спрятано ли чего за книгами. Сегодня, обнаружив, что деликатные уговоры не приносят плодов, а прямой приказ тут же исполняется, провел с фройляйн Лили две беседы. Выяснилось, что девушка хорошо образована и обладает изрядным умом. Однако, что бы ни случилось в ее прошлом, оно привело к растождествлению Лили с ее эмоциональным откликом. Лили утверждает, что не испытывает никаких чувств – ни отрицательных, ни положительных, – что она, короче говоря, превратилась в машину. Ее толкование этой фантазии – мрачный, безрадостный взгляд на мир, поддержанный простой логикой, почерпнутой из атеистической литературы. Лили также помянула человека, ответственного, похоже, за нападение на нее. Она именует его чудовищем и смело утверждает, что найдет его и убедится, что его накажут. Я уверен, что мы добились заметного улучшения и Лили готова к лечению. Два Папа говорит, мне надо радоваться, что я родилась в таком красивом месте. Тут много важных людей. Которые кое-что значат. Которые добьются для всех лучшего будущего. А я вот совсем не рада и не думаю, что он радуется сам. Когда мы уезжали из настоящего нашего дома, папа сказал, чтоб я осталась в машине с игрушками и книжками, а сам отправился запирать дом. Чуть погодя я пошла за ним и услышала, как он бродит по дому и разговаривает с мамой, а это глупость ужасная, потому что мамы там нету. – А что я могу поделать, Лидия? – спрашивал он у кровати. – Хуже некуда – ввязываться в такое, но сейчас время опасное. – Он взял мамину щетку для волос и провел рукой по щетине. – Как иначе мне ее уберечь? Я высунулась из-за двери. – Кого уберечь, пап? Папа очень рассердился и вывел меня наружу. – Пора тебе уже делать, что тебе велят, девушка. – Не хочу уезжать. – Я уперлась и попыталась не дать запихнуть себя в машину. – Нет! Нет! – Я вопила так громко, что дама из соседнего дома распахнула окно – поглядеть. Папа втолкнул меня на заднее сиденье и завел мотор. Пригладил волосы и промокнул лоб, поглядывая на меня в зеркальце. – Будь хорошей девочкой, и мы по дороге заедем в какое-нибудь славное место. – Не буду. Не хочу. – Ладно, Криста. – Папа вздохнул. Он теперь вздыхает гораздо чаще, чем прежде. Я забралась на сиденье и смотрела, как наш дом делался все меньше и меньше, пока совсем не исчез. Новый дом громадный, с красивой новой мебелью и без всяких темных углов, чтоб там прятаться, не то что в нашем настоящем доме: Грет про него говорила, что в одиночку его невозможно содержать весь в чистоте. Внизу живет кошка с семьей новеньких котят. Снаружи у нас сад с цветами и деревьями, а не шумная улица. За стеной – большой зоопарк, но такой, куда не ходит много народу. – Там тоже есть озера и леса, – говорит папа громче, потому что я все реву и топаю, и требую Грет. – Придет лето – будем ездить на пикники и собирать ягоды. А осенью пойдем за грибами – за Steinpilze и Pfifferlinge[10 - Боровик, лисичка (нем.).]. Здорово, правда? – Нет. Нет! Нет! – Кто будет низать грибы на нитки, если Грет больше нету? Кто будет вплетать мне ленты в косы? Кто расскажет сказку? Я валюсь на пол и сучу ногами. – Прекрати, Криста, – говорит папа резко. – Ты уже большая девочка, не ребенок. – Он поднимает меня и усаживает в кресло. Я ору и колочу пятками по сиденью. Взгляд у папы мечется от меня к двери. – Прекрати! Не то я тебя шлепну. Сую большой палец в рот, соплю и икаю. Папа берет платок, велит высморкаться. – Так-то лучше. – Отходит к окну, выглядывает наружу. – Я здесь только ради тебя, Криста, – говорит он тихонько. – Если бы не ты… – Он опять вздыхает и добавляет громче: – Мы тут хотя бы в безопасности. Можешь играть где тебе угодно. Все опасные звери – за стенкой, и там есть охранники со злыми собаками, чтоб никто никогда не выбрался наружу. – Когда моя Грет приедет? Папа хмурится. – Грет сюда нельзя. Это особое место. – Мне так не нравится. Хочу домой. Хочу Грет. – Довольно. Ты знаешь, что бывает с плохими девочками, которые не делают, что им велят? В один прекрасный день узнаешь. И тогда пожалеешь. Мне без Грет одиноко. Я не скучаю по тому, как она вопила на меня, шлепала меня посудной тряпкой, продирала расческой мне волосы или заставляла пить молоко, даже когда на нем пенки. Папа хоть и грозится, но никогда не бьет меня, как Грет. Наоборот, сажает меня к себе на колени и долго разговаривает про то, как быть хорошей, как славные девочки должны себя вести. Но он и не тискает меня, как Грет. Он меня берет за руку. Иногда целует в макушку. Грет же меня всю обнимала так, что дух вон, и щекотала, когда была в настроении. Она меня целовала на ночь и подтыкала одеяло – если, конечно, я ее не злила. Тогда она кричала: «А ну пошла к себе наверх, с глаз моих прочь, и, глядишь, нечистый не утащит тебя ночью». Папа же просто стоит у кровати и уповает, что я буду крепко спать. Но главное, я скучаю по сказкам Грет. У нее про что угодно найдется история – про то, про сё, про всё, каждый раз новенькая, на каждый день недели, почти на любую ее работенку. Были у нее пыхтящие, сопящие истории постирочных дней и жаркие, краснолицые – для глажки. Были у нее и быстрые истории – под готовку вареников или Apfelstrudel[11 - Яблочный пирог (нем.).], и долгие-предолгие – под вечера с шитьем и штопкой. Здесь люди иногда читают мне истории из книг. В голове их не носят. И голоса изображать, как Грет, они не умеют. Принцессам она делала голоса, как медовый пирог, трескучие, как горящая бумага, – ведьмам, могучий рев – злодеям, задорные – отважным героям. А местные не поют. Не умеют правильно рожи корчить. И все их истории обычно миленькие и хорошо заканчиваются. А у Грет они были жуткие – особенно под которые печень рубят и потрошат рыбу. – Давным-давно, – начинает Грет, выхватывая точило из лохани с водой, – на хуторе близ Заксенхаузена жил человек, который пустил своих детей посмотреть, как он забивает свинью. – Она проводит лезвием самого здоровенного кухонного ножа по точилу, от кончика до рукоятки, с длинным дрожащим вжи-и-икш — как будто пираты рубят воздух саблями. У меня по спине мурашки. Еще раз. Еще. – В тот же день, погодя, дети пошли играть, и старший ребенок сказал младшему: «Ты будешь свинкой. Ая – мясником». И тут… – Грет сует руку в корзину и плюхает окровавленный шмат на стол. Примеривается свежезаточенным ножом. – Старший ребенок взял блестящий нож и перерезал младшему брату горло. Я сглатываю и отодвигаюсь, гляжу, разинув рот, как лезвие в ее руках рассекает требуху, словно бутербродный нож – теплое масло. Я и хочу, и не хочу услышать, что же там дальше. Грет выпрямляется, утирает лоб тыльной стороной руки. – Ну и вот. А мать при этом была наверху – купала младенчика. Услыхала она, что ребенок ее кричит, и опрометью бросилась вниз по лестнице. Увидев, что стряслось, она вытащила нож у сына из горла и так рассердилась, что воткнула его прямо в сердце тому сыну, который изображал мясника. – Тут Грет бросается с ножом через стол, и я ору и бегу к двери. – Но вот она вспомнила про младенчика и помчалась обратно наверх. Поздно. Он утонул в ванне. Теперь я уже дрожу с головы до пят. Тихонько поскуливаю сквозь сжатые зубы. Грет обагренной рукой швыряет кровавое подношенье на сковородку. – Женщина так загоревала, – продолжает Грет, голос у нее скорбный, губы поджаты, качает головой, – что повесилась на балке в амбаре. А вечером, когда отец вернулся с поля после работы, он взял ружье… – Маргарета! – кричит папа. – Что все это значит? Грет захлопывает рот, как «Крошки Нипперы» у нас в кладовке, но только теперь мышка – она сама. Я засовываю большой палец в рот. Она вжимает голову в плечи. – Простите, герр доктор. Ей нравятся сказки. – Есть другие, Маргарета. Приятные. Вдохновляющие. Которые рассказывают о красоте и святости человеческой жизни, о победе добра над злом. Как не стыдно пугать невинное дитя подобными ужасными байками? Грет косится на меня. Папа, знал бы ты… – Простите, герр доктор, – бормочет она. – Больше не повторится. – Уж пожалуйста, – отвечает папа, лицо у него мрачное. – Такие истории рождаются в больном воображении. Детство бесценно. Сейчас закладывается фундамент всей жизни. Наш долг – защищать малышей от таких зверств. Папа каждый день ходит теперь в лазарет. Когда возвращается – моет руки. Трет и скребет, пока раковина вся не наполнится мыльной пеной. Пальцы у него становятся очень розовые и морщинистые. Потом папа вытирает руки насухо, включает чистую воду и моет их еще раз. Лица у людей здесь в основном строгие, но дядя Храбен вечно улыбается. Он улыбался, даже когда пнул котенка прочь с дороги. Йоханна говорит, он очень красивый, но и близко не такой, как папа. На мой день рождения дядя Храбен дарит мне Negerkuss[12 - Букв, «поцелуй негра» (нем) – лакомство наподобие зефира в шоколаде, с основанием из теста.]. Я ем его очень медленно: сначала шоколадную корочку, затем начинку из зефира, а потом – бисквитное основание. А следом разглаживаю обертку ногтем, пока она не заблестит, как серебро, и он мне делает из нее колечко. – А куда отец тебя поведет сегодня, красотка Криста? – спрашивает дядя Храбен, гладя меня по загривку. Я отстраняюсь. – Говорит, что это секретный сюрприз. – А. Ясно. Но ты сама куда надеешься попасть? Я бегу к окну и показываю на высокую стену. – В зоопарк. Дядя моей Грет – он моряк, он ходил в такой в Америке. Видел полярного медведя и жирафа и… – Я умолкаю, меня охватывает восторг и предвкушение, а потом продолжаю, но тише: – …и ему дали покататься на слоне. Дядя Храбен громко хохочет. Приходит кто-то из его друзей, и он им повторяет то, что я сказала. Друзья тоже смеются. Наконец он вытирает глаза и говорит, что за стеной нету ни слонов, ни медведей, ни жирафов, ни мартышек. Я снимаю его кольцо и сую большой палец в рот. Плохая примета – плакать в день рождения. – Это не такой зоопарк, M?dchen [13 - Детка, малышка (нем).]. – Этот – для совсем других зверей, – объясняет мужчина с соломенными волосами и с глазами цвета зимнего дождя. Они опять смеются. – Для каких? – Я топаю, но от этого они смеются еще сильнее. – Для зверолюдей. И впрямь есть звери, похожие на людей. Старушка, живущая рядом с нашим настоящим домом, держит шнауцера – самую толстую собаку на свете. Грет говорила, что за много лет они стали похожи: теперь у обеих волосы как соль с перцем, обе суют носы не в свое дело, у обеих скверный характер и визгливые голоса, обе похожи на винные бочонки. А еще я слышала однажды, как Грет кричит: «Manner sind Schweine!»[14 - «Мужчины – свиньи!» (нем.).] — на дядьку, принесшего дрова. А еще у одного папиного друга были здоровенные желтые зубы, поэтому он смахивал на крысу. – Я все равно хочу на них посмотреть. – Слишком опасно, – говорит дядя Храбен. – Они едят приличных маленьких девочек, особенно хорошеньких. Щелк-щелк, один укус – и нет тебя. Когда папа вернулся домой из лазарета, он все равно взялся мыть руки, хотя обещал, что мы сразу пойдем. Пока он скреб ногти щеточкой, я спросила, не в зоопарк ли мы идем, вдруг дядя Храбен пошутил. – Нет. Я хмурюсь. – Ты сказал, мне можно выбрать. Папа вытирает руки и внимательно рассматривает пальцы. – Может, лучше пойдем со мной в лавку игрушек? Оттуда наверняка что-нибудь можно будет взять домой. А потом поедим мороженого в кафе. – Он включает воду и берется за мыло. – Erdbeereis?[15 - Клубничное? (нем).] – Клубника, шоколад – с каким хочешь вкусом. Город ярок, на окнах цветы и много красных флагов с крестами, у которых палки загнуты, – они слегка плещут на ветерке. Люди сидят у кафе и улыбаются нам, кто-то встает помахать рукой, а когда мы заходим в лавку игрушек, хозяин оставляет всех своих покупателей и обслуживает папу. – А, так это фройляйн, у которой день рождения. A lies Gute zum Geburtstag![16 - С днем рождения! (нем).] — Он достает из-за стойки две коробки. В каждой – по красивой кукле. У одной волосы темнокаштановые и вьются, платьице красное, а вторая – блондинка и вся в голубом. – Да, долгих лет жизни – от всех нас. Ну вот. Твой папа не знал, какая тебе больше понравится. Я гляжу на папу. Он кивает. – Какую ты хочешь? – А обе нельзя? Папа качает головой. – Нет. – Хочу обе. – Я пинаю медную подножку, приделанную внизу стойки. Пытаюсь выжать слезы, но никак. – Так нечестно. Почему мне нельзя обе? – Можно одну, – говорит он устало. – Не можешь выбрать – придем в другой день. Так хочешь? Нет. Тогда выбирай скорее, пока все мороженое не растаяло. – Нечестно, – повторяю я, но уже знаю, какую куклу заберу домой. Хозяин почти незаметно подталкивает ко мне темноволосую куклу. Она немножко похожа на Грет, только глаза не того цвета, а вот желтоволосая кукла – как сказочная принцесса. – Вот эту. – Я тыкаю пальцем, и хозяин лавки тихо вздыхает и убирает темноволосую. – Как ее зовут? – Выбрала светленькую. Славно. – Рассматривая этикетку, папа, кажется, очень доволен. – Тут написано Шарлотта, но можешь назвать ее как захочешь. – Я буду звать ее Лотти – пока хорошо себя ведет, – говорю я, вспоминая, как папа заменял «Грет» на «Маргарета», если она его злила. – Иначе будет Шарлоттой. В кафе я достаю Лотти из коробки – посмотреть, какие у нее трусики. Капелька клубничного мороженого падает ей на голубое платье, и остается пятно, но я прикрываю его пальцем, чтобы папа не заметил. Перед сном Херта приносит мне подарок – книжку под названием «Der Struwwelpeter»[17 - Букв. «Неряха Петер» (нем).]. Говорит, что все истории в ней – про непослушных детей. Картинки мне не нравятся, Лотти – тоже, но папа напоминает мне, что надо сказать спасибо. А потом мне приходится сидеть вместе с Хертой – а она жесткая и неуклюжая, – пока та читает мне историю про мальчика, который сосал большой палец. Читает она голосом, как сапожищи. – Никаких пальчиков, – говорит она, вытаскивая мой палец у меня же изо рта, крепко берет меня за запястье. – Слушай внимательно. Это история про ребенка вроде тебя. – Я корчу ей рожу, но Херта не замечает. Konrad, sprach die Frau Mama, Ich geh’ aus und du bleibst da[18 - В рус. пер. Д. Минаева: «Послушай, Петя, мне пора // Идти сейчас же со двора». Здесь и далее цит. по: М.: Карьера-Пресс, 2012. В оригинале мальчика зовут Конрад.]. Херта умолкает. Похлопывает меня по ноге. – Сиди смирно, дитя. Читаем дальше? А ты, дружок, мне обещай, Пока приду домой, быть пай, Как доброе дитя играть, Отнюдь же пальцев не сосать! А то как раз придет портной С большими ножницами, злой, И пальчики тебе он вдруг Отрежет от обеих рук. Дурацкая история. И все-таки, когда она добирается до портного, я с тревогой поглядываю на папу. Но папа сидит с закрытыми глазами. Крутит пальцами, будто они друг друга моют без воды. – Вуп! – говорит Херта, но никакого вуп голосом не делает. – Крик-крак, вдруг отворилась дверь, портной влетел, как лютый зверь. Зная наперед, что сейчас случится, я быстро прячу руки, сажусь на них. Бедная Лотти падает на пол. Херта смеется. Приходит маменька домой; Ах, Боже! Стыд и срам какой! Стоит сосулька весь в слезах, Больших нет пальцев на руках. Тут она вытаскивает мою правую руку у меня из-под попы, держит мой специальный сосательный большой палец между двух своих толстых квадратных и изображает ими ножницы. Чик-чик. – Ты бросай давай свои детские замашки, а то с тобой такое приключится. Тебе уже пора быть большой девочкой. – Папа не даст портному отрезать мне пальцы. – Если его рядом не будет, он тебе не поможет. – Херта переворачивает страницу. – Хочешь еще историю? Смотри, какая тут. Одна очень непослушная девочка играет с мамиными спичками, а через минуту… Сгорела бедная она, Зола осталася одна, Да башмачки еще стоят, Печально на золу глядят. – Видишь? Все сгорело. Ничегошеньки не осталось от глупой Паулинхен, одна зола. Можешь себе представить, какой ужас? – Грет говорила, что она меня выпорет, если я еще хоть раз трону спички. – Я перелистываю страницу и гляжу на картинку: черный мальчик с большим зеленым зонтом. А еще там волшебник в длинной красной мантии и трое мальчишек, которых он делает черными, как первого, макнув всех троих в громадную чернильницу. – Вот эту прочитаешь? Херта хмурится, просматривая текст. Цокает языком. – Пожалуйста, – добавляю я на всякий случай, вдруг папа слушает. – Нет, – говорит она, – это неподобающая история. – И с этими словами вырывает из книги страницу. Дома всегда находилось чем заняться – за этим следила Грет. Бывало, усаживала меня за кухонный стол лущить горох и наказывала мне громко считать вслух, сколько было горошин в каждом здоровенном толстом стручке, который я вскрывала: «Eins, zwo, drei…»[19 - Раз, два, три (искам, нем).] Если случалось больше восьми, мне позволялось съесть самую маленькую. Когда дело было сделано, рассказывалась история, обычно «Принцесса на горошине», которая мне нравилась, пока не выяснилось, что она неправильная. Даже десять горошин у меня под матрасом не действовали. Или же я сортировала перья, когда она ощипывала курицу или гуся: большие – в ведро, пух – в корзину, а потом – «Матушка Холле», если я все сделала как надо, или «Матушка Труди» , если была нерадива. А теперь делать нечего – только смотреть книжки, рисовать да болтать с Лотти. Дамы, которые со мной играют или читают мне, приходят, только если папа дома. Даже котята куда-то делись. Заходит Эльке – она заплетает мне волосы по утрам и купает на ночь – проверить, хорошо ли я себя веду, а еще она приносит молоко с пирогом или хлеб и мед. Она все время разговаривает и никогда не слушает. Иногда в зоопарке лают собаки или визжат другие животные, а все остальное время тут очень тихо. Другие, кто живет в этом доме, весь день на работе – кто-то в зоопарке, кто-то в лазарете или конторах. Дамы у нас тоже работают, но они слишком заняты, с ними не поговоришь. Они все время трут, скребут и носят коврики выбивать на улицу. Все очень чисто и опрятно. Никто не запинывает ничего под мебель с глаз подальше, и мне у себя под кроватью не отыскать ни единого комка пыли, которые Грет называла «шерстью везучей неряхи». Лотти говорит, что мне надо сходить на кухню и поглядеть, нет ли там Грет, и я крадусь по коридору, заглядываю за дверь. Вижу, как Эльке режет колбасу. Громадная толстая дама с красным лицом складывает цифры; две другие моют посуду. Ни одна не похожа на Грет. Эльке рассказывает всем про фильм, который посмотрела, про шведскую девушку, как она влюбляется в богатого тореадора. Фильм не новый: толстая дама его тоже смотрела и постоянно поправляет Эльке. – «Хабанеру» снимали на Кубе. Толстая женщина качает головой. – В Пуэрто-Рико. – Да какая разница, где его снимали, Урсель, – говорит Эльке. – Главное, что там Фердинанд Мариан в главной роли. – Нет, нет, Карл Мартелль там. Мариан играл всего лишь дона Педро Авильского, иностранного злодея-землевладельца, и он там умирает от какой-то мерзкой хвори. И поделом, потому что, хоть он и был ее мужем, Астрея полюбила врача. Эльке пожимает плечами. – Зато Фердинанд – такой красавец. – Она вздыхает и прижимает руку к груди. Лотти уже скучно, она хочет пойти в сад, но в духовке готовится что-то вкусное. Может, Zwetschgenkuchen[20 - Сливовый пирог (нем).] – Урсель открывает дверцу духовки, и кухню заполняет сливово-сахарный дух; Грет всегда отдавала мне обрезки корочки, но духовка захлопывается. Мы решаем подождать, пока пирог не выложат на решетку остужаться. Эльке пока не двигается. Все еще смотрит в потолок. – Хватит тебе мечтать, fauler Nichtsnutz[21 - Зд.: гнилая бездельница (нем).], — рявкает Урсель. – Тут тебе не в кино, и бутерброды сами себя не налепят. А что до Фердинанда твоего, то я на тебя прямо диву даюсь. У него внешность такая, что ни одной здравомыслящей женщине не глянется. Слишком смуглый… и этот носище… – Она содрогается. – По мне, Карл Мартелль куда красивее. Да и пара гораздо более подходящая – сразу видно, что он правильной породы. – Это который врача играл? – Одна из дам у мойки смеется, вытирая сковородку. – Странное дело с этими врачами: они либо сушеные старые палки, либо… – Она закатывает глаза и опять смеется. – Если ты про новенького, сдается мне, на него уже глаз положили, – говорит Урсель. – Да, аж дважды. Они ж передерутся, вот увидите. Еще один голос бормочет: – Он что-то не торопится прибрать к рукам ни ту ни другую. Может, ему лучше без обеих. И кто его упрекнет? Страшные как смертный грех, обе-две. – Говорящую не видно, но ее манера напоминает мне Грет, и я толкаю дверь еще чуть-чуть. Она скрипит, но пирог наконец готов, и грохот и лязг, с каким Урсель вынимает его из духовки, заглушают этот звук. Я уже изготовилась сделать еще один шажок в кухню, но замираю: в углу сидит маленькая старая ведьма с черным котом на коленях. Ее длинная волшебная палка повешена на спинку стула. – Ты б держала такие вот соображения при себе, – говорит Урсель, бросая прихватку и обмахиваясь фартуком. – У стен есть уши. Так или иначе, каждому свое, сказала мартышка, откусив от мыла. – Ты права, – говорит ведьма, – у всякого свой вкус, но не кажется ли тебе, что мартышке-то мыло уплетать нравилось? Или больше ничего не предложили? Я так себе это вижу… – А вот мне кажется, – объявляет Эльке, – что обе воздыхательницы получили бы меньше того, за что торговались, если б это означало, что вдобавок им достанется это его недоразумение порченое. Лотти зевает. Я подвигаюсь вперед, глядя на пузырь сливового сока по краю пирога. Но тут ведьма квохчет, и я отпрыгиваю назад. – Судя по дочке, – говорит она, – новой жене его придется постараться. А оттого, что прежняя померла, он ее помнит в семь раз красивее, чем она была в жизни. – Костлявая рука все гладит кота, и я понимаю, что старуха кличет бурю. – Может, она и была хороша собой, – вставляет Эльке, – но что-то тут не так. – Она стучит себе по голове. – Все время сама с собой разговаривает или стоит и таращится в пустоту, не одну минуту подряд. Это не буду. То не хочу. А норов! Он ей с рук спускает это все, но долго так продолжаться не может. Ногами сучит да орет – в давние времена мы бы сказали, что она одержима. – А чего ты хотела? – Урсель понижает голос: – Говорят, у них кровь порченая. Судя по всему, мать была ему неподобающая жена, не говоря уж о том, какая родительница… целыми днями возилась с красками, а не за домом смотрела. Иностранка – что-то там от цыган или, может, чего еще вырожденнее. Вот что бывает, когда люди женятся на чужих. – В этом у мужчин беда, – горестно произносит Эльке. – Они выбирают себе жен глазами, а не мозгами. Ведьма бормочет что-то про штаны, и все хохочут. Ждать я больше не могу, на цыпочках пробираюсь позади Урсель и сую палец в сливовый сироп. Он прямо кипяток, липкий, как тянучка, не отцепляется. Я взвизгиваю и сую палец в рот, обжигаю язык. Эльке хватает меня за руку и сует ее в плошку с холодной водой. – Тихо! – орет она, потому что я продолжаю вопить. – Перестань шуметь, а то еще не так у меня поплачешь. – Но палец дергает. Он прямо горит. – И давно ль она тут стоит? – спрашивает Урсель. – Довольно-таки, – говорит ведьма и квохчет так громко, что кот спрыгивает у нее с колен. Она склоняется и постукивает мне по ноге своей длинной волшебной палочкой: – Прекращай уже, Криста. – Боль тут же утихает, и я перестаю рыдать. Она смотрит прямо на меня. – Ты чего это тут прячешься? – Хочу пирога. Ведьма вскидывает брови – лохматые серые гусеницы. – Правда? А еще что скажешь? – Дайте мне пирога, а то я все расскажу папе. Все смотрят на Эльке. Рот у нее превращается в тонкую прямую линию, и она вдруг делается выше. – Нет, не будет тебе пирога – ни сегодня, ни завтра. Я сама поговорю с твоим отцом. Ты очень невоспитанная девочка. Учись манерам, иначе плохо кончишь. – Она показывает на дверь. – Ступай к себе и не выходи из своей комнаты, пока не спросишь разрешения. Я пинаю стол и хлопаю дверью. Наверху я швыряю чашку и тарелку на пол, размазываю корки по коврику и вытаскиваю всю одежду из шкафа. – Шарлотта плохая, – говорю я и ставлю ее в угол. У мыла вкус скверный. Я рассказываю себе сказку про бедных Ханселя и Гретель, оставленных в темном лесу. У меня в пряничном домике большая-пребольшая духовка, я засовываю туда Эльке, Урсель и тощую старую ведьму и закрываю дверцу. Папа наконец домыл руки, и мы спустились вместе. Йоханна пришла с нами посидеть. Лучше б она ушла, но она хочет поговорить с папой. Она слегка отдувалась, как Грет после погони за мной вверх по лестнице, чтобы надавать мне тумаков. Что-то ее рассердило. Папа слушал и кивал, кивал и слушал. Чуть погодя он извинился, сказав, что ему нужно взять что-то у нас в комнатах, хотя на самом деле пошел опять мыть руки. – А теперь давай-ка мы с тобой потолкуем, – говорит Йоханна. Сгребает меня в охапку и сажает к себе на колени. – Поиграем в «Kinne Wippchen»? От нее пахнет фиалками, как от Грет, когда она брала себе вечером выходной, но под приятным у Йоханны чуется мерзкий запах. Ногти у нее выкрашены ярко-красным – в тон губам. С одного бока вся юбка в мелких бурых пятнах. Я не хочу играть, но папа ушел, и я боюсь отказываться. – Бровки-гнушки, – говорит она, хлопая меня по лбу, – глазки-гляделки, носик-мокросик, ротик-жвотик, бородка-коротка… – Йоханна тыкает меня в глаза, тянет за нос, прикрывает мне рот, стукает под подбородок ребром ладони. Я вырываюсь, но она держит крепко, щекочет мне шею и жмет на нос. – Тук-тук в дверь, – говорит, – дзынь в колокольчик, подними-ка щеколду и заходи прямо… – С этими словами Йоханна запихивает мне палец в рот. На вкус он мрачный и соленый. Я не хочу больше играть, рвусь слезть с ее колен, размахиваю руками и зову папу. Но Йоханна держит меня насильно, а сама тем временем делает мне «Баба сеяла горох» и «Здрасьте-пожалте». А потом начинает подбрасывать меня, все выше, и чем выше, тем громче я визжу… пока папа не возвращается, и тут она обнимает меня и целует в щеку. – Здорово было, правда? Ну беги, поиграй на улице. Я хочу поговорить с твоим папой. Я пообещала, что буду хорошая, чтобы папа взял меня с собой поесть со взрослыми внутри зоопарка. Проходим в большие ворота, и я всюду высматриваю зверей, которые как люди, но вокруг только собаки. Я спрашиваю папу, где же клетки, но он говорит, чтобы я вела себя тихо и села у окна. Дают чечевичный суп с кусочками бекона и омлет. На вид мне все это не нравится, и есть я это не буду. Папа разговаривает с друзьями, а я делаю семейку черепах из хлебного мякиша… но тут замечаю снаружи непослушного мальчика – он ковыряется пальцами в грязи. Он на что-то набрасывается, и я прижимаюсь к стеклу – вдруг он клад нашел. Червяк… грязный червяк. И он его берет и ест. – Папа! Папа! – Я тяну его за рукав. – Не сейчас, Криста. – Он продолжает беседовать и поворачивается ко мне, лишь когда закончил. – Ну? Но поздно. Мальчик ушел. Я плотно сжимаю губы и отказываюсь разговаривать. У Йоханны чистые руки. Сегодня ее никто не злил. Она оглаживает себе коленку и открывает новую книгу. – Иди сюда, mein s??es kleines M?dchen[22 - Моя милая крошка (нем.).], я тебе сказку припасла. Вынь палец изо рта. Вот ветер переменится, и он там останется насовсем. Хочу сказать «нет», но она недавно сунула мне палец в банку с горчицей. Папа смеялся. – «Der Rattenfanger von Hameln» — слышала такую? Тогда слушай внимательно. – От ее жакета пахнет ржавыми гвоздями. Пуговицы впиваются мне в спину. Она распахивает книгу и включает другой голос. – Давным-давно стоял на берегах реки Везер красивый город Хамельн. Люди там жили счастливые, работящие и благополучные, пока однажды ночью не стряслось в городе нашествие мерзких крыс. Большие черные крысы, жирные бурые крысы, сальные крысы, ленивые крысы, грязные крысы, блохастые, крысы с громадными носами, крысы с жуткими кривыми когтями. Крысы не трудятся, еду себе не выращивают. Они пожрали на гумнах всю пшеницу подчистую. Своровали всю еду из лавок и домов горожан. Даже хлеб забирали изо рта у детей. Кусали младенцев прямо в колыбельках и высасывали у них кровь. Смотри, тут картинка. В конце концов отправились люди к бургомистру и потребовали избавить город от этой ужасной напасти, от этих вредителей. Что он мог поделать? Ну поймал кого в мышеловку, ну убил несколько, но наутро мерзких крыс прибывало столько, что хоть ничего и не делай. И вот однажды пришел в Хамельн чужак, одетый в красное, белое и черное. «Ввек вам не преуспеть, покуда город ваш наводнен крысами, – сказал он. – Я могу избавить город от грызунов. Моя музыка выведет их прочь всех до единой, да так, что не вернутся они больше никогда». И конечно же, бургомистр согласился. Голос у нее то громче, то тише. Заходят и выходят люди. Говорят, едят, топают. Мерзкие крысы падают в волны Везера и тонут, и город вновь чист и светел. – Видишь? – Она показывает на картинку, а там счастливые, улыбчивые люди, трудятся. – Так и будет, – говорит она. – Так и будет. С работы возвращается папа. Кивает, наливает себе выпить. Йоханна продолжает читать. Она подглядывает за ним сквозь опущенные ресницы, а история тем временем меняется, голос у Йоханны делается торжественным. – «Раз не держите слово, – говорит дудочник, – я забираю ваших детей». Приложил он дудку к губам, заиграла другая мелодия. И все дети к нему сбежались. И пошли за ним по улицам, а потом вдаль, в поля. – Йоханна умолкает. Смотрит на моего отца. – И родители ничего не могли с этим поделать. Тут я сую палец обратно в рот. На картинке дети исчезли за волшебной дверью в боку горы. Осталось двое – мальчик, который заигрался, и девочка, которая за ним вернулась. Я принимаюсь плакать. – Что такое? – спрашивает Йоханна. – Не по крысам же ты плачешь, надеюсь? Тебе грустно за бедных мам и пап? Я качаю головой и плачу за детей, которые не смогли выбраться наружу. Три Хоть Беньямин и сделал вид, что знает, как вызнать про Лили, отчетливого представления у него не было. Стоял он перед домом на Брандштадте нерешительно и все еще маялся от колкостей Гудрун: дескать, его так называемые поиски – просто увертка от настоящей работы. Может, пойти ему на юг, к Грабену, найти себе там тихое местечко у Чумного столба и продумать следующий шаг – ив который уже раз полюбоваться вырезанным херувимом, который пронзает пламенеющим копьем чумную старую ведьму у подножья. Все еще не определившись, он глянул на восток, где Штефансплац. Громадный собор на площади, построенный в честь христианского мученика, чье имя, как говорит доктор, – хотя не всякий раз поймешь, не шутит ли старик, – может происходить от греческого «стефанос», корона, но скорее хитроумными путями произрастает от «стренуе станс», то есть «громогласно повелевающий старухами». Беньямин расправил плечи. Несомненно, это шутка, ловкая издевка над правящей кухонной тираншей, ибо в эти дни даже сам доктор оказался не защищен от острого языка Гудрун, но шутка эта хотя бы подтолкнула Беньямина к начальной точке: в Леопольдштадте имелась еще одна «старуха» – не старая и даже не женщина, однако получил этот человек свое прозвище за одержимость сплетнями. Хуго Бессер называл себя журналистом, прочие же именовали его кляузником… а то и хуже… но мало что ускользало от его ушей. Беньямин уступил дорогу проезжавшей мимо коляске, а затем поспешно – пока Гудрун, у которой нюх был на такое, не возникла с ведром и лопатой и не заставила его собирать дымящийся конский навоз для смородиновых кустов, – направился к северу, на Бауэрмаркт. День клонился к концу, и рынок закрылся. Задержались лишь несколько цветочников – в надежде привлечь взгляды юных мужей, торопящихся домой. Одинокий уличный торговец, желавший допродать последнее, вертел в воздухе шестом с претцелями. Беньямин перебрал в кармане деньги Йозефа, но искушения не возникло. Ему хватило ума сначала поесть, а уж потом объявлять о своих планах. Чем ближе к каналу, тем холоднее делалось. Туман подымался свернувшимся молоком и пожирал склоны берегов, заглатывая деревья целиком, облизывая столбы, пропитывая мост скользкой влагой. Беньямин глянул назад: центр города словно задернуло полупрозрачной завесой, туман висел над ним, словно призрак старых оборонительных стен. Свет меркнул, туман надвигался, откусывая землю здоровенными ломтями. С каждой минутой здания становились все бесплотнее, покуда не поплыли вне времени – город, воображенный не до конца, остров без корней, с громадным шпилем собора, прикованным к небу. В такую погоду собор, должно быть, выглядел как в далеком прошлом и так будет смотреться, что бы ни случилось. Беньямин поежился. Подышал на руки, а затем сунул их поглубже в карманы теплого пальто, что выдала ему фрау Бройер. Когда-то его носил Роберт, ее неразговорчивый старший сын, и оно лишь чуть отстало от моды, и потому, убеждал себя Беньямин, если не опускать взгляд на сапоги, его теперь можно принять за человека солидного. Мысли о теплом душном кабаке торопили его, но, приближаясь к знакомым местам детства, Беньямин замедлил шаг. Он много месяцев не бывал на этом безобразном, уродливом островке именно потому, что Донау-канал как погружение обратно в былое. Города. Самого Беньямина. Лик Altstadt[23 - Старый город (нем).], может, и изыскан, а шелка и атласы украшены тончайшей вышивкой, но исподнее у него – старое гетто – затасканное, грязное, непотребное. Более того, оно трещало по швам – от вновь прибывших, набивавшихся по десять в одну комнату. Он слыхал, что здесь днем сдают внаем кровати – пока хозяева на работе. И это еще им повезло: остальным приходилось довольствоваться убогим укрытием в лабиринтах городской канализации. Беньямин продвигался далее неохотно, срезая путь мимо занюханных уличных лотков, при которых торговцы выжимали все кроны до последней из строптивых покупателей – много позже того, как угас дневной свет. Здесь не то что на базаре Кармелитерплац, – торговали на медяки: гульден тут был редкостью, а женщины, только-только из ломбарда, умирали в муках над ценами на подозрительное мясо, нищие считали свои накопления, геллер к геллеру, в сумах, запрятанных под обноски. Затейливо одетые переселенцы бродили небольшими стайками, энергично, однако бесцельно, – но на одетых с головы до пят во все черное ортодоксов местные смотрели косо, сторонились и бормотали им в спину. Отводя глаза, Беньямин нырнул в проулки еще уже, но там наткнулся на древнее здание, покрытое коростой паршивых заплат, одна стена – из-за дырявого стока – осклизлая, зеленовато-черная. Кто-то процарапал на слизи: «Hinaus mit den Juden». Беньямин поморщился: «Долой евреев». И опять вонь новых завистей и старых ненавистей смешалась с духом переваренной капусты и недомытых тел. На перекрестке двух переулков стайка малышни играла в какую-то малопонятную игру, крутя бутылку. Разгорелась пылкая ссора, компания, вмиг разделившись на две неравные части и взявшись за палки, камни и комья грязи, принялась забрасывать друг друга привычными дразнилками. – Жид, жид, плюй в колпак, мамке скажешь, что все так. – Христ, Христ, g’h?rt am Mist![24 - Иди слушай ерунду (нем.).] Из соседнего дома выглянула женщина и заорала на них, выплеснув ведро грязной воды, после чего шайка смешалась и убралась прочь, толкаясь, сцепившись локтями и хихикая. Сумерки сгущались, из теней проступали ночные созданья. На них были маски из муки, нарумяненные кирпичной пылью, – карикатуры на женщин, позирующие и зовущие из луж горохового супа – света, пролитого фонарями. Беньямин подумал о Лили и припустил бегом, сворачивая то туда, то сюда тропами, какие помнил с детских лет, пока не услышал резкую двойную ноту свистка городового, а за ним – хриплый пых, выдохнутый отбывающим поездом. Он остановился перевести дух, а затем помчался по лестнице через три ступеньки. В Kneipe[25 - Кабак (нем).] было почти битком, обстановка – на грани перемены с дневной клиентуры на разительно иную ночную. Степенные деловые встречи, тихое чтение газет и дискуссии, подогреваемые кофе, уступали более оживленному грохоту и гомону серьезных возлияний, буйному провозглашению радикальных политических теорий, приправленных откровенным подстрекательством. Беньямин отлично понимал, что информацию здесь собирает далеко не только его старый приятель. Хуго сидел на обычном месте, сгорбившись так опасно близко к ревущему кабацкому очагу, что одежда у него все время оказывалась подпалена. Широченные плечи, нечесаная грива – он напоминал здоровенного паука, хотя байки поглощал, а не плел. Хуго всегда-то был дороден, а ныне его зад едва помещался на лавке, рассчитанной на троих, но все равно ходили слухи, что ни кусочка твердой пищи к нему в рот не попадало. А еще болтали, что он почти не покидал это здание. Ближе к утру он тяжко втаскивал свою тушу наверх; может, и не спал никогда. Задолго до полудня он вновь сидел на своей скамье, поднимал первую высокую кружку пива и отправлял сопливого пацана, злым эльфом скорчившегося в ожидании у очага, отнести редактору пачку. Беньямин ухмыльнулся и двинулся к нему. – Stittlichkeit und Ernst[26 - Нравственность и трезвость (нем.).]. — Таково, по обыкновению, было их приветствие. – Набздеть на нравственность и трезвость. – Хуго скривился, не поднимая головы. Привычный ответ. Хуго казался не пьянее обычного. – И что же за бес срыгнул тебя с благородных бульваров на остров Мацы? Стосковался по вони? В последний раз ты снизошел до визита к нам, когда желал разузнать о ком-то. – Одной рукой он спихнул журнал, который читал тайком, но Беньямин успел разглядеть ярко-красную обложку, ни с чем не перепутаешь. – «Die Fackel»? Хуго хмыкнул. – Пива, – потребовал он, пнув задремавшего мальчишку; тот немедля вскочил на ноги и, распихивая толпу костлявыми локтями, отправился искать официанта. – Что думаешь про это? – напирал Беньямин, читавший журналы, которые получал доктор. – Мне по душе этот человек. Говорит, что думает. Даже обо мне, шельмец-наглец! А поскольку Краус дело думает, больше года он не протянет. – Хуго откинулся на спинку скамьи и оглядел Беньямина. – Неплохо выглядишь. Жизнь слуги тебе к лицу. Спина у Беньямина напряглась. – Это не навсегда, – сказал он чопорно. – Есть у меня планы. Хуго пожал плечами. – Опасное это дело – планы, мой юный друг. Нас несет в бурные воды. По всем приметам так, всюду. В такие времена стоит ценить мелочи. И помни: мелочи – они тогда мелочи, покуда нам не нужно обходиться без них. Ты ешь без перебоев. Большинству и это не удается. У тебя теплая постель. Ну, настолько, насколько она может быть теплой, если спишь один. – Он вскинул буйную черную бровь. – Ты же один спишь, насколько я понимаю? Герр доктор и его фрау все из себя добропорядочные и все такое. – Пиво! – возопил чумазый эльф Хуго, колотя кулачком по столу. Тощий официант поставил перед ними шесть высоких кружек. Беньямин огляделся: кто же это к ним собирается подсесть, – но, видимо, замученный малый просто решил лишний раз потом не бегать. Последовало некоторое препирательство о предположительно скверном качестве напитка, а костлявый мальчишка тем временем убрался в свой угол, вытаскивая из рукава ломоть хлеба и недоеденную колбаску. Сутолока избавила Беньямина от объяснений своего распорядка сна, и он закрыл глаза, приберегая буйство пылких фантазий для себя. А когда открыл их, Хуго уже опорожнил одну кружку; несколько капель свисало у него с рыжеватых усов, кои не желали дорасти до солидной бороды, как бы ни побуждали их к тому поглаживанием да дерганьем. – Огня! – крикнул Хуго. Мальчишка завозился и кинул в очаг еще несколько поленьев. Тощая собака протиснулась между ног Беньямина и попыталась стащить остатки хлеба. В награду получила пинка, от которого кувырком преодолела длину человечьей тени. Мальчишка макнул отнятую у собаки корку в Беньяминову полную кружку, после чего заглотил ее, а затем рухнул у очага, оскалившись на бдительного пса. Хуго недоуменно оглядел Беньямина, отодвинувшего от себя оскверненный напиток. – Пей давай. – Спасибо. – Беньямин исподтишка потянул к себе другую емкость и сделал долгий глоток. На непривычное удовольствие отозвались все его мышцы. Ушло все напряжение, накопленное в нескончаемой борьбе с нашествием крыс и гусениц в саду, от проповедей Гудрун, от уныния, навеянного местами, которые его семья так долго и тяжко старалась покинуть. Блаженство. – Ах. – Панацея, – сказал Хуго, потянувшись за добавкой. Он уставился в зазор между тяжелых кружек, вглядываясь в видавшую виды столешницу, в ее древние шрамы и вырезанные письмена, где лужицами собирались опивки, а затем нахмурился и обратил свирепую мину на дремавшего печного эльфа. Пристально оценив Беньямина и Хуго, мимо прошли три броско одетые девицы. Через несколько ярдов в приступе визгливого хихиканья они развернулись и двинулись вразвалочку обратно, на ходу взбивая груди; приостановились у торца скамьи. – Женщины, – заметил Беньямин, пытаясь подтолкнуть беседу в желанное русло. – Не поспоришь, – съязвил Хуго, запрокидывая голову и опорожняя вторую кружку. Рукой он отогнал девиц прочь. Те ощерились, мотнули головами и ушли. Одна обернулась и презрительно плюнула через плечо, красноречиво соединив взглядом Хуго и мальчишку. – Schwuel![27 - Развратник (нем.).] Хуго пожал плечами. – Kneipenschlampe![28 - Кабацкая сучка (нем).] — Беньямину же он сказал: – Прошмандовки кабацкие. Шлюхи. Некислую долю своих заработков отваливают хозяину заведения. Беньямин уставился на три удаляющиеся задницы. – На местных не похожи. – Чешки, наверное, но поскольку женщины везде рождаются более-менее равно наделенными всем, что потребно в их профессии, зачем им быть местными? У нас в эту выгребную яму города дюжина или больше национальностей сбилось, воистину Вавилон: венгры, турки, галисийцы, моравы, богемцы, буковинцы… – Он принялся было считать, отгибая пальцы, но потом бросил эту затею в пользу следующей кружки. – А селить их негде. – Хуго заговорил громче: – Приличное жилое строительство – вот на что наш сиятельный Франц-Йозеф должен заставлять город тратить деньги, а не на эту чушь – «Сецессион». Дома с совами – скажи на милость. А этот «Майолика-хаус», весь в цветочках и вертлявых птичках. Очень мило, скажу я, но кому из нас по карману тамошние квартиры? А тем временем зимой бездомные замерзнут на улицах насмерть. – Он склонился к Беньямину. – Это безобразие. По мне, так не тот чертов аристократ в Майерлинге вышиб себе чахлые мозги . – Ой. – Беньямин уставился на него в ужасе, после чего быстро покосился на соседние столы – удостовериться, не услышал ли кто эту хулу на монархию. Светловолосый молодой человек по другую сторону от очага, оглаживая подбородок, читал книгу. Брюнет, сидевший в нескольких шагах поодаль, вроде бы смотрел прямо на них, но второй взгляд украдкой – и стало понятно, что брюнет чрезвычайно косоглаз и поэтому никуда в особенности не смотрит. Шум нарастал. Если повезло, их никто не услышал. Беньямин попробовал расслабиться. – Все к беде, – заключил Хуго. – Ослепительная роскошь бок о бок с отвратительнейшей нищетой. Долго так продолжаться не может. – Точно, – согласился Беньямин, по-прежнему отклоняя приглашение к крену в политику. – Так ты говоришь, те девчонки могут быть кем угодно и откуда угодно. – Он примолк. – Может, из дома удрали. Или их похитили. Даже, может, память они потеряли. – Многие хотели бы, думаю, коли обслуживают отребье, какое сюда хаживает. – Хуго стукнул пустой кружкой по столу. Схватил следующую, оставшуюся придвинул Беньямину, а затем нагнулся и, громко рыгнув, пнул мальчишку. – Еще пива! Беньямин спешно допил свое. На сей раз Хуго не обратил внимания на официанта, протащившего по столу тряпку и бесцеремонно грохнувшего свежей порцией кружек о стол. Мальчишка, держа в охапку драную рубаху, свернутую в тюк, набитый объедками, хлебными корками, хвостиками колбасок, потными обрезками сыра и Salzgurke[29 - Соленый корнишон (нем.).], обгрызенным с одного конца. Парнишка был бос. Беньямин, верно, поморщился – Хуго прищурился и склонился к нему. – У этого паршивца дела получше, чем у многих. Потому он и цел еще. Думаешь, мне охота, чтоб он всю жизнь за мою штанину держался? Нет уж, черт бы драл. Я свои мысли едва слышу за его постоянной трепотней. Беньямин хохотнул. По его наблюдениям, пацан едва ли слово сказал за последний час. Остальное время молчал как могила, если не считать нечастых припадков шмыганья носом. – Не представляю, как ты терпишь такой шум. Ты – сама филантропия, друг мой. – Не могу я бросать их всех умирать, – пробормотал Хуго, и у Беньямина по спине пробежал холодок. – Мы на пути в Геенну, и весь белый свет отвернулся от детских страданий. – В Геенну, – повторил за ним Беньямин. В Талмуде она именуется Геиннам. Сам он больше не следовал религии праотцев, но помнил устрашающие образы, какие возникали от чтения Книги пророка Исаии. В Геиннаме жгут. Жуткое место детских жертвоприношений, безжалостного заклания. Те сцены из книги по-прежнему вызывали ночные кошмары, после которых Беньямин радовался, что живет в цивилизованной стране в просвещенные времена. – И царь проводит сыновей своих чрез огонь[30 - Отсылка ко 2-й книге Паралипоменон, 33:6, или 4-й книге Царств, 21:6.]. – Ваша Геенна, наша Преисподняя, – сказал Хуго, коротко отвлекшись на утоление своей непомерной жажды. – Тот же кровожадный Бог угрожает той же злосчастной загробной жизнью, если ему не кланяются, не убивают и не самоуничижаются в его честь по полной. Рабские религии, все до единой. – Он вытаращился на мальчишку, жевавшего объедки. – А мерзавец-то по второму разу оплошал. – В чем? – «Обстлер»[31 - Разновидность шнапса.]! – рыкнул Хуго, замахиваясь. Мальчишка увернулся и удрал. – Ты поминал пропавших девиц, – сказал Беньямин, пытаясь вернуть разговор в нужное русло. – А поточнее знаешь? Из приличных семей девиц, в смысле. Мутный взгляд Хуго прояснился. – Не поминал я никого пропавшего. Что у тебя за дело вообще? – Может, тебе выгода будет, – сказал Беньямин находчиво. Хуго фыркнул. – Тогда тебе не повезло. Город пропавших девок прибирает. Вена обсижена сутенерами и бордельными мамками. Что не диво: всякая сытая фрау распускает горничных, когда семья уезжает в летнюю резиденцию. И что же делать бедным сучкам, если им вернуться некуда? Есть ли с того печаль хозяевам? Нет. И вот она, легкая пожива НигепЬдске — грязным сутенерам. Лето – самое урожайное время: престарелые мамки прочесывают парки и набережные и собирают молодых девушек – обещают им жалость, еду и временную крышу над головой. И вот пожалуйста: у них уже новая профессия – навзничь на спине, в Болгарии, Турции, Румынии и даже здесь. – Хуго примолк, чтобы выпить, и накренил кружку так, что жидкость полилась по его подбородку, по шее и за воротник. Потом утер лицо рукавом и вновь мощно и громко срыгнул. Высокий востролицый мужчина, проходя мимо, глянул на него сверху вниз, сложив губы в фигуру отвращения. – А есть ли какой-нибудь учет этих горничных? – спросил Беньямин, неуютно поерзав. Даже добрая фрау Бройер перед отъездом в Гмунден отпустила пухлую маленькую Грет. Он огорчился уходу кухарки – та была почти ребенок, сплошь песни, старые сказки, приправленные ее собственной буйной фантазией, – но о ее дальнейшем благополучии он не задумывался. Журналист пожал плечами и развел руками. – С чего бы? – Просто интересно. – Беньямин почесал в затылке. Значит, Лили, может, была чьей-то горничной – старшей горничной, разумеется, – и однажды оказалась без работы и без дома. Вероятно, угодила в такую вот западню, как рассказывает Хуго, но сбежала. Это объясняет плачевное состояние, в котором он ее нашел. Да, наверняка. Ее били. Отняли одежду, а заодно и память. Но, надо отдать ей должное, она не поддалась. Лили слишком милая, слишком чистая, чтобы во что-то такое впутаться… Тут разум ему повело от обилия подробностей, хотя, по правде сказать, он частенько упивался куда более изощренными фантазиями про себя и Лили. Ему подумалось, что у него с горничной – хоть старшей, хоть какой – шансов больше, чем с беглой дочерью из обеспеченной семьи. Хорошая мысль все-таки. И не от выпивки и тепла она. Однако к пониманию, кто же такая Лили, он так и не приблизился. А это важно. Как можно жить и не знать, кем или чем ты был? Беньямин сморгнул и выпрямился, осознав, что Хуго продолжает разглагольствовать. – Еще неделя-другая – и все большие красивые дома в Старом городе откроются вновь. Будет новый приток свеженьких девушек из провинции, желающих натирать полы и потрошить рыбу. Сельские девчонки. Не из хороших семей, как ты их называешь и что бы это ни значило. Обеспеченных, видимо, ты имеешь в виду. Но все равно невинных. – Уложив подбородок на локоть, он, прищурившись, долго смотрел на Беньямина, а затем добавил: – Давай-ка ты начнешь с начала и на сей раз попробуешь задать мне тот вопрос, на который и впрямь хочешь получить ответ. – Я не… – Влюбился в шлюху, да? – Она не… – Беньямин замер на полуслове. Кровь отлила от лица. Дурак. Не надо было пить пива. Не привык он к нему. – Нет, – уверенно продолжил он. – Ни в кого я не влюбился. Я гипотетически. – Длинное слово какое. – Хуго вскинул бровь. – Я смотрю, ты все еще занимаешься самообразованием. Беньямин не ответил. Он уже напортачил, а потому, раз счет закрывал Хуго, Беньямин сосредоточился на своей второй кружке и потянулся за следующей. Он собирался однажды поступить в университет, но это следовало хранить в тайне. Никто, даже герр доктор Бройер, подталкивавший его к более обширному чтению и даже, к неодобрению Гудрун, допустивший его на лето в свою библиотеку, не знал об этом. – Иногда, – сказал Хуго, – можно больше узнать из молчания людей, чем из их слов. Внимательнее всего нужно слушать паузы в разговоре. – Он подождал, затем добавил: – Вот что я успел узнать. Ты… – Он рассмеялся и сделал еще один глоток. – Шучу. Не делай такое встревоженное лицо. Очевидно, ты наткнулся на какую-то смазливую девчонку, а она заявляет, что у нее беда. Наплела тебе историю, а та вызвала в тебе рыцаря в сияющем доспехе. Я прав? – Ну… – ответил Беньямин и замолчал. – Карты на стол, сэр Гэлэхэд. Что она хочет выведать? Она разделалась с придирчивой ключницей, обзавидовавшейся ее юности? Сбежала от жестокого мужа, может? Или у нее на соблазнительном хвосте обворованный хозяин? – Ничего подобного. – Беньямин отчаянно глотнул пива. – Она просто… Перед ним оказался стаканчик «Обстлера», и Беньямин, последовав примеру Хуго, выпил залпом. Поперхнулся – и все еще держался за горло, когда востролицый вновь неторопливо прошел мимо, кренясь набок вместе с залой, нос у него непомерно вытянулся, вынюхивая неприятности. Беньямин попытался обратить на него внимание Хуго, но это потребовало слишком больших усилий. Кроме того, стакан его вновь чудесным манером наполнился, а затем и еще раз. Стены брыкались, то удаляясь, то приближаясь с пугающей скоростью. Шум кабака то стихал, то нарастал – и наконец окатил его гневным девятым валом. Беньямин изо всех сил потряс головой, как собака, что пытается вытряхнуть из уха слишком уж зарвавшуюся блоху, и вперился в стакан. – Всего лишь перегнанный фруктовый сок, – заверил Хуго. – Домашний шнапс. Беньямин видел, что клеврет журналиста выбрался со своего места среди дров и уселся, ухмыляясь, на подлокотник скамьи. – Чего это он смеется? – Ничего, – сказал Хуго. – Не обращай внимания. – Здоровенная рука стерла с лица мальчишки улыбку. – Ты мне начал рассказывать про свою юную даму. Беньямин поднял тяжелую голову и пристально огляделся. Все неожиданно прислушались. Три расхаживавшие девушки замерли – якобы погреться у очага, – и к ним прибилась еще одна кабацкая шлюха, одежда на ней была в художественном беспорядке. Девка подмигнула Беньямину и, обходя его стул, сжала ему руку. Крупные груди ее уперлись ему в плечи, и она громко рассмеялась, когда он учтиво двинул стулом, чтобы ей стало просторнее. Вернулся субъект с длинным носом и прошел мимо них как можно медленнее. Косоглазый по-прежнему пялился. А теперь и блондин по другую сторону от очага закрыл книгу и сидел, скрестив руки, ждал. – Она не моя юная дама, – тщательно, театральным шепотом выговорил Беньямин. – Ее нашел один мой друг, она бродила по округе. Потеряла память. Свое имя даже не помнит. – Или так говорит. Беньямин, чтобы не лезть в драку, защищая Лили, сжал под столом кулаки. Кивнул. – Она так говорит. – Смазливая, да? – Красивая. – Ага. А одета как? Богато? Бедно? – Никак, – ответил Беньямин и добавил, не успев толком подумать: – Ничего на ней не было. – И тут же пожалел, что сказал. Уровень шума в кабаке не упал, но над столом словно повисла странная тишь. – Ты себе добыл… – Хуго хохотнул. – Или, скажем так, твой друг себе добыл беглую шлюху. А вдобавок еще и пайку сифилиса. – Нет, – буркнул Беньямин, сдавив костяшками рук виски. – Не шлюха она. – Образ прекрасного лица Лили затрепетал у него перед глазами. Стыдясь, что все еще ничего для нее не добился, он прокашлялся и попробовал еще раз: – Ее, видимо, где-то держали узницей… Хуго опять рассмеялся. Его малолетний прихлебатель прилежно ему вторил. – Надо полагать, ради выкупа? – Нет. Да. Может быть. Почему бы и нет? – Беньямин воззрился на него сердито. – Не смешно. – Ладно-ладно. – Хуго сделал серьезное лицо. Сложил губы бантиком, будто всерьез задумался. – Многие бордели – нет, ты послушай, – многие подобные заведения ограничивают свободу, если новенькая упрямится. – Короткопалая лапа потянула на себя следующую кружку. – Но, я слыхал, сидельцы одного клуба для господ – не будем поминать его имя – натурально рабы, только что не называются так. Вряд ли она сбежала из того места: судя по тому, что мне известно, охрана там почище, чем во многих банках, – но, думаю, это не исключено. – Ты про клуб «Телема»? Я про него думал. – Сказанное упало в то самое загадочное затишье, какое иногда возникает в шумных людных местах, и Беньямин не увидел даже – почуял, – как поворачиваются головы. Глаза его скользнули в сторону, и он встретился взглядом с блондином – тот совал в карман свою книгу. Беньямин впервые заметил, что у этого человека до странного херувимское лицо – словно изваяние сошло с Чумного столба и, обретя жизнь, слегка повзрослело. На одной щеке у него был дуэльный Schmiss[32 - Шрам (нем).], и в Беньямине шевельнулась зависть. На девушек такой шрам небось всегда производит впечатление: знак личной отваги и удальства. На губах блондина играла улыбка; он кивнул и затянулся сигаретой, окружив себя облаком ароматного турецкого табака. Он так дружбу предлагает? Беньямин почувствовал, что его тянет к этому человеку, и все же что-то в глазах у того подсказывало, что он не задумываясь воткнет пламенеющий клинок в любого, кто встанет у него на пути. – Цвет волос? – повторил Хуго. – Что? – Беньямин глянул на него и смутился. – А, у нее… золотистый такой. – В таком случае – может быть. Судя по всему, у этих, в «Телеме», очень особые требования. Иерусалимская печать там не в чести. Что это значит, интересно? Беньямин попытался привести путаные мысли в порядок, но обстановка в кабаке вновь поменялась, и он заметил, что Хуго отвлекся. Вернее сказать – увлекся: журналист приступил к работе. Взгляд его сновал по залу, оценивал посетителей, задерживался на одном, соскакивал с другого, Хуго крутил головой, сосредоточиваясь на десятке разговоров, а то и больше. Лицо его в основном оставалось безучастным, хотя по временам губы дергались, а один раз он нахмурился. Другие принялись пододвигать стулья и табуреты, теснясь поближе, с видом людей, обремененных тайнами, которыми предстоит поделиться. Как бы ни старался, Беньямин не мог разобрать ни слова, пока к ним не подошла женщина, сухая и чопорная, излучавшая благопристойность, наглухо застегнутая от шеи до начищенных ботинок. Осуждение всего здесь происходящего стянуло ей губы в тонкий рубец, как у рептилии. От приглашения выпить она отказалась с таким яростным отвращением, будто предложенная жидкость уже могла быть профильтрована сквозь чьи-нибудь почки. Глаза у нее обвело красным, они налились кровью от плача – а может, и от невыплаканных слез. Она еще туже стянула шаль на своей чахлой груди, глянув на зияющее декольте напудренной и надушенной женщины у очага, задравшей юбки, чтобы погреть ляжки. Беньямину присутствие этой чопорной женщины показалось необъяснимым. Он смотрел, как ее бледные пальцы лихорадочно скручивают складку юбки в тугие узлы, как лицо у Хуго мрачнеет, а его сопливый мальчишка ловит каждое ее слово, тараща глаза и облизывая губы. Женщина меж тем волновалась все сильнее. Посреди рассказа она вдруг умолкла и закрыла лицо руками, словно не в силах продолжать. Успокоившись, она заговорила резче, отчетливее, и Беньямин уловил единственное слово: Хюммель. Эта фамилия не первую неделю донимала Гудрун: Юлиану Хюммель прозывали самой чудовищной и извращенной матерью Вены. Год назад она и ее муж Йозеф получили полицейское предупреждение за скверное обращение со своей четырехлетней дочерью. Прошел год – и дитя умерло. Газеты уже намекали на невообразимые жестокости и пренебрежение, но официальной причиной смерти было названо заражение крови, а намеренное убийство еще предстояло доказать. Улики уликами, но Гудрун желала, чтобы эту парочку высекли и повесили. Подумав, что отсюда можно утащить какую-нибудь скандальную подробность, Беньямин отодвинул стул подальше от шумных перебранок у очага. – Они часто бросали Анну дома одну, – говорила женщина бескровными губами, – взаперти в грязном сарае без еды и воды. Через щели в двери я проталкивала ей хлеб и маленькие лепешки. Когда Юлиана меня поймала на этом – велела забить щели досками. Я видела, как она колотит дитя по рукам раскаленной кочергой и хохочет при этом. – Она посмотрела на свои руки и словно удивилась, что на них нет шрамов. – Ее привязывали нагишом к дереву, как собаку, и ставили плошечку с едой так, чтобы она не могла достать. В один морозный зимний день они с рассвета и дотемна держали ее стоймя в лохани с холодной водой. А когда били, заматывали ей голову тряпками, чтобы заглушить крики, – думали, мы не узнаем, что там происходит. – С лица женщины сошел последний румянец, она схватила Хуго за рукав. – Они хотели ее убить. Это не несчастный случай. Я каждый день ходила в полицию и говорила им, что Анну мучают голодом, истязают до смерти. Но меня никто не слушал. И сейчас не будут – я всего лишь жена садовника. А вы послушаете? Вы расскажете Вене, что на самом деле случилось? Беньямин с трудом сглотнул. Либо женщина спятила, либо в темных переулках этого города творятся невообразимые ужасы. Хуго перехватил его взгляд. – Геенна, – проговорил он тихо. – Ад. Шеол. Аид. Беньямин кивнул. Ему хотелось выпить, но все кружки и стаканы опустели. Нет, ему хотелось убраться отсюда прочь. Не говоря больше ни слова, он встал и побрел к двери, заваливаясь на столы и спотыкаясь о стулья, а в спину ему летели проклятья и улюлюканье. У самого выхода ему на плечо опустилась чья-та рука. Беньямин вырвался, крутнулся и вскинул кулаки. Размеры приставалы сводили на нет какие бы то ни было помыслы об успешной драке, но кулаки Беньямин все равно не опустил. В двух шагах позади здоровяка, укрытый его тенью, прятался тот же востролицый субъект с длинным носом. За пределами кабацкого света он походил на хорька, но стоило ему выступить вперед, как его влиятельность стала очевидна. Он махнул тощими пальцами на Беньяминовы сдвинутые кулаки. – Вот это лишнее. – Что вам надо? – спросил Беньямин, быстро трезвея. – Денег у меня нет. – Судя по вашему состоянию, все, что у вас было, вы отольете в ближайшую канаву. – Востролицый приблизился настолько, что Беньямин учуял мятный запах в его дыхании, лишь слегка прикрывавший вонь жареной рыбы. Костлявый палец метнулся вперед и ткнул его в грудину. – С нехорошей компанией водитесь, Беньямин. Не подумайте, будто я не знаю, что у вас на уме. – Палец ткнул его еще раз. – Ваш жирный дружок-баламут воображает, что все знает, но я вам вот что скажу: что бы ни происходило в этом городе – я об этом слышу. Что бы ни происходило. Я пригляжу за вами, юноша. Идите домой, если не желаете трезветь за решеткой. – Вы из полиции, – сказал Беньямин, лишь теперь восприняв серый мундир здоровяка, его бляху с гранатой на ней. – Но я ничего такого не сделал. – Со свиньями якшаться – только замараться. Мой вам совет: держитесь подальше от Бессера и ему подобных. – Слушаюсь, сударь. – Беньямин заметил эту подчеркнутость «свиней», но голос намеренно не повысил и вел себя как благоразумный. Потянулся к дверной ручке. – Отправлюсь прямиком домой, сударь. – Передавайте привет герру доктору Бройеру. Глянув назад, Беньямин увидел, что переполненный кабак уже поглотил обоих. Он направился по лабиринту переулков, раздумывая, что они могут знать о Лили, – если вообще что-нибудь знают о ней. Через несколько сотен ярдов он дошел до фонаря, под которым видел уличных шлюх с клоунскими лицами. Они все еще рвались работать, но, к его изумлению, когда он проходил мимо, обе резко отвернулись. Только что он шагал прямо, глядя на мягкие огни Старого города, и хотел поскорее домой – и вот уж лежит на сырой брусчатке, лицом к Семи сестрам в высоких небесах. Накатила боль – буйная, как понесшая ломовая лошадь. Он застонал, потянулся к ушибленному черепу, но это движение пресек здоровенный сапог, припечатавший ему запястье. Беньямин завизжал. – Не суй свой нос в то, что тебя не касается. – Голос исходил, казалось, очень издалека, и его сопровождал отчетливый запах турецкого табака. – Клубы для господ – не для тебя и не для твоего чина. Равно как и тамошние женщины. Понял? – Да-а. – Человек отпустил его запястье, и по ребрам ему ударило чем-то – Беньямину показалось, кувалдой. Он перекатился на бок, пытаясь увернуться. Следующий удар, безошибочно нацеленный по почкам, пришелся сбоку спины, между ребрами и бедренной костью. В воздухе расцвели черные хризантемы, и Беньямин почувствовал, что падает в глубокую пропасть. В сознание его вернули маленькие руки, шарившие у него по карманам. – Забирай пальто, – шептал голос у него над ухом. – Хорошая ткань. Продать такое – раз плюнуть. – Пшли прочь. – Беньямин с трудом встал на колени и отпихнул их. – Херовы шлюхи старые. – Херов забулдыга, – прилетел грубый ответ, Беньямин согнулся пополам, и его вырвало. Стиснув зубы, он наконец поднялся на ноги. Карманы его, как и желудок, теперь были пусты: забрали все до последнего геллера, выданного доктором, авторучку и даже несвежий носовой платок. Четыре Стою за дверью и слушаю, как Эльке жалуется папе на мое непослушание. Ну и врунья же она. Не воровала я никакого пирога. И слов плохих не говорила, и руку ей не царапала. – Да, да, – говорит папа голосом, который означает нет. – Я понимаю, насколько вам все это непросто, но стоит учесть… Эльке перебивает его: – Печальное случается со многими детьми. Девочке все равно нужна дисциплина. – Это уж мне решать. – Молчание. Затем он говорит: – Что-нибудь еще? – Понятно, что ему хочется уйти, но Эльке не закончила. Она как мой заводной морячок. Заведешь его – и он будет колотить в свой барабанчик; и ничто не могло его остановить – пока Грет на него случайно не наступила. – Безделье – мать пороков. Вашему ребенку нужно какое-нибудь занятие. Почему она не в школе? Неправильно это. Вам надо отправить ее в школу. На сей раз молчание затягивается, и в нем слышится такое потрескивание, какое бывает в воздухе перед грозой. Я затаиваю дыханье. Была бы тут Грет, мы бы спрятались под лестницей, чтобы гроза не спалила нас в угольки. – Моя дочь отправится в школу, когда закончится лето. – Я услышала, как он отодвигает стул. – Спасибо, фрау Шмидт, что заглянули. Я поговорю с Кристой… – Поговорите? Вы с ней поговорите? – Эльке повышает голос: – А наказать ее? Этой девочке следует взгреть зад. Будь она моей дочерью… От восторга я обхватываю себя руками – сейчас будет гроза. – Довольно! – орет папа. – Она не ваша дочь. – Топ-топ — это его башмаки, он ходит взад-вперед по комнате. Его тень падает в дверную щель, и я отступаю, не дыша. – Как и любому ребенку, – продолжает он тише, – Кристе нужно время, чтобы привыкнуть к сиротству без матери. Могут быть и другие мелкие трудности. Если вы не в силах иметь с ними дело… – Справлюсь, – говорит Эльке сердито. – Превосходно, – говорит папа. – У меня все...пока. Я удираю в свое потайное место. Лотти просит рассказать ей про Ханселя и Гретель. Это ее любимая сказка. В прошлый раз мы засунули Эльке и ее мерзких старых подружек в духовку. А сегодня сделаем так, чтобы они сначала чуть не умерли, – накормим их отравленным хлебом. А потом раздуем огонь так, чтобы духовка раскалилась докрасна. Шум от них, когда они застучат кулаками в дверку, – как грохот сковородки, когда Грет готовила «Яна в кармане». Она говорила, что это Ян пытается выбраться, пока не сварился заживо, но папа сказал, что это просто поддон от пудинга подпрыгивает на тагане. Когда все стихает, мы осторожно открываем дверку и видим там лишь обрывки жженой бумаги. Я швыряю их в воздух, и их слова уносит ветер. Папа потом спрашивает меня про то, что ему доложила Эльке. – Ты воруешь с кухни, Криста? – Я мотаю головой. – Смотри на меня, когда я с тобой разговариваю. Не воровала? Хорошо. Теперь скажи: ты поцарапала Эльке? Я делаю круглые глаза. – Нет, папа. – А плохие слова говорила? Она утверждает, что ты ее грубо обзывала. – Как я ее грубо обзывала? – спрашиваю я с опаской. Но он не отвечает, и мне понятно, что ей не очень-то поверил. – Я ничего плохого не делала, папа. Это она вредничает. – Пусть и так, – говорит папа. – Я бы хотел, чтобы ты извинилась перед Эльке за то, что огорчила ее. Пожалуйста. Ради меня. Я хмурюсь и отвешиваю губу. – Зачем? – Затем, – отвечает он устало, – что мне нужно, чтобы она за тобой присматривала, пока я на работе. – Почему я не могу ходить с тобой в лазарет? – Не говори глупости, Криста. – Он достает бурый бумажный пакет. – Смотри, что я тебе принес – славную черемуху. Папа угощает меня черемухой, когда я обещаю извиниться. Забираю Лотти в сад, и мы считаем там косточки и смотрим, как далеко я их могу плюнуть: Eins, zwei, Polizei[33 - Раз, два, полицай (нем.).], Три, четыре, бригадир, Пять, шесть, злая карга… Эльке находит у меня в волосах колтун и дерет его расческой. – Ай! Ай! Не надо, больно. Она принимается плести мне косу и дергает так сильно, что у меня будто каждый волосок вытаскивают с корнем: пинь-пинь-пинь, – Грет так прореживала редиску. – Прекрати этот дурацкий ор, – шипит она мне в ухо, – иначе я тебе такое устрою – мало не покажется. – Она завязывает по красной ленте на каждой косе, сжав губы так, что рот у нее делается похожим на скрученный кончик колбасы, а затем убирает мне волосы с лица и закрепляет их заколками. – Вынь их. Слишком туго. – Оставь их в покое. Допивай молоко. Быстро. Мне недосуг все утро плясать тут вокруг тебя. – Не буду. – Пихаю чашку, она заваливается, и я смотрю, как молоко течет по столу: широкая белая река, она уносит камни крошек и исчезает за край, как сливочный водопад. Следом катится чашка, подскакивает на линолеуме и разлетается на несколько осколков. – Ах ты маленькая… – Эльке заносит руку и шлепает меня по ноге так, что от ее пальцев остаются красные отпечатки. Я пытаюсь вспомнить грубые слова, которые Грет произносила себе под нос, когда гаснул огонь или не подходило тесто. – Hure! – воплю я. – Mistst?ck![34 - Шлюха! Паскуда! (нем)] Эльке в бешенстве. – Как ты меня назвала? – Шлюха. Шлюха. Шлюха. Сука. Сука. Паскуда. – Прочесываю память – ищу слово, которое Грет кричала горничной из соседнего дома. – Nutter![35 - Шалава! (нем)] Лицо у Эльке делается того же цвета, что и пролитое мной молоко. Теперь она хватает меня, вцепляется в плечо и разворачивает меня, чтобы всыпать десяток ударов мне по попе. Я машу руками, но они коротки, до Эльке не дотянуться, однако мне удается укусить ее за руку. Икаю и воплю от ярости, и мне вдруг нужно в туалет. Но поздно – а мне все равно. Я все еще брыкаюсь и пытаюсь дать ей сдачи, а сики уже текут у меня по ногам. Еще одна ведьма высовывает голову из-за двери. – Все ли ладно, Эльке? – Глянь, что она натворила! Посмотри на это безобразие. Еще и обмочилась. У мерзкой малявки не все дома. Ей место там, с остальными дикарями. – Она оборачивается ко мне: – Иди мойся, грязная тварь. Лотти говорит, что надо найти папу, но ворота в зоопарк закрыты. Поскольку я засыпаю, спрятавшись в цветущем кусте красной смородины, Эльке добирается до папы первой. На сей раз лицо у него очень серьезное. – Криста, Эльке говорит, что ты не извинилась, хотя мне обещала. Но, что еще хуже, сегодня утром ты намеренно разбила какую-то посуду. Мало того, – тут он отводит взгляд, и я понимаю, что будет дальше, – она сказала, что ты теперь нечиста в личных привычках. Это правда? – Она кричала и била меня. – Я принимаюсь плакать, но сквозь пальцы подглядываю за ним. – Я не удержалась… я так испугалась, папа. Глаза у папы округляются. – Она тебя ударила? – Много-много раз. – Я показываю ему отпечатки на ноге и объясняю, как мне теперь больно сидеть. – Ас чего все началось? Почему она кричала? – Она хотела, чтоб я поторопилась, и я уронила чашку. Я н-н-нечаянно. – Понятно. Он супится, и я, обнаглев, добавляю: – Терпеть не могу Эльке, sie ist ein gemeines St?ck[36 - Зд.: Она противная тетка (нем., разг.).]. – Криста! – У папы потрясенный вид. – Ты где нахваталась таких грубостей? – Он ждет ответа, но я сжимаю губы и закрываю рот ладонью. – Могу лишь предположить, что ты подслушала, как между собой разговаривают мужчины. Я с ними потолкую. Эльке… не такая. Тем не менее она явно не подходит для ухода за ребенком из приличной семьи. Эльке выгоняют. Я прячусь за папой, но выглядываю, чтоб над ней посмеяться. Ранним утром он говорит, что я буду ходить с ним в лазарет, пока не найдут новую даму, за мной присматривать. Ни одна из местных женщин не годится. Он вздыхает над моими волосами и принимается плести их снова и снова, но косы у него выходят кривые и неодинаковые. – Я хочу, чтобы меня заплетала Грет. Пошли за Грет. – Грет сюда нельзя. – Почему? Почему? – Пинаю ножку стола, еще и еще, и завтрак прыгает и звякает. Папина кофейная чашка валится на бок. – Хочу Грет. Хочу Грет. – Хватит, – говорит он. – Продолжай в том же духе, и мне придется задуматься, уж не правду ли говорила Эльке. – Я тут же прекращаю и сую большой палец в рот. Он вздыхает. – Она права в одном. Ты слишком взрослая, чтобы так вот делать. Что в школе скажут? – Не люблю школу. Не пойду. – Пора тебе уже научиться делать, что тебе велят, Криста. Иди возьми книжку или что еще ты там хочешь. Голос у него очень усталый, и я огорчаюсь, что он опять грустный, и потому собираюсь быстро. В лазарете интересно: все покрашено в белый, много запертых дверей, а откуда-то я слышу плач. Вот бы папа разрешил мне надеть форму медсестры и бинтовать людей. Но папа отводит меня в маленькую комнату с узкой кроватью, столом и стулом. В углу вместо туалета – ужасная эмалированная штука вроде ведра с крышкой. – Будь здесь, пока я не вернусь, – говорит он. – Но я хочу тебе помогать. – Ты не можешь мне помогать, Криста. Никто не может. – Тут он опять моет руки без воды. – Пообещай, что будешь тут, пока я не вернусь. Обещаешь? Киваю. – Да, папа. – Вот умница. Я прижимаю ухо к дереву, слушаю, как стихают его шаги. Затем считаю до ста и лишь после этого приоткрываю дверь на щелочку. Сначала мимо пролетают медсестры, а потом двое тощих стариков в полосатых робах катят скрипучую тележку. Когда они уходят, я выбираюсь в коридор – посмотреть, чем занимается папа. Они тут, наверное, лечат и больных зверолюдей: откуда-то слышен ужасный шум, вроде кошек в конце зимы – Грет про такое говорила, что коты замышляют недоброе. Дверь, из-за которой шум, я не открываю – вдруг сбегут, а в других комнатах только пустые кровати. В конце коридора обнаруживаю кабинет, где папа сидит за столом и подписывает бумажки. Он подскакивает – с очень сердитым видом. – Я очень разочарован в тебе, Криста. Очень разочарован. Для тебя данное обещание ничего не стоит? Придется это обсудить, но позже. Сейчас нет времени. – Он хватает меня за руку и отводит обратно в маленькую комнату. – Раз тебе нельзя доверять, придется запереть дверь. Я приду за тобой в полдень, вместе пообедаем. Я пинаю дверь и бью в нее кулаками. НЕНАВИЖУ ТЕБЯ. Швыряю на пол упаковку моих новых восковых карандашей, и они ломаются, все до единого. – Шарлотта плохая! – Хватаю ее за волосы. Когда мы заканчиваем оплакивать карандаши, я замечаю, что между прутьями решетки на окне довольно широкие промежутки – почти как у желоба для угля у нас дома. Выбраться наружу так же просто, как удрать из погреба, где меня запирала Грет, только теперь я упала на дорожку и поцарапала коленки. Держусь поближе к стене, согнувшись пополам, чтобы папа из окна кабинета меня не заметил. Никаких животных в зоопарке я не вижу. Есть клумбы и вдалеке большой птичник, но сетка погнута, и птиц внутри нет. Уж не зверолюди ли их съели? Позади здания червяковый мальчик вытаскивает из земли пучки травы и ковыряется пальцами в грязи. С такой близи я вижу, что он очень тощий, у него острый нос и большие красные уши – как у чертенка в одной моей книжке. У него очень короткие черные волосы, он все время чешет голову, и никто не заставляет его мыть шею. – Привет. Мальчик хмурится. – Уходи. – Я недавно видела, как ты ел червяка. Фу. – И что? Я сегодня утром съел их много. – Слова он произносит странно. – Ты знаешь, из чего сделаны мальчики? – Уходи. Я занят, я работаю. – Чепуха. Мальчики не работают. – Чуть погодя я пою песенку, которой меня научила Грет: Из чего же сделаны мальчишки? Из чего же сделаны мальчишки? Из слизняков садовых и хвостов щенковых — и из червяков! — Вот из чего сделаны мальчишки . – Я тебе уже сказал, уходи. – Он осторожно вытягивает жирного розового червя из земли. Тот рвется пополам, и мальчик резво принимается копать – догнать вторую половину. – Тыне можешь мне приказывать. – Я припоминаю, что говорила Эльке. – Тебе надо в школу. Почему ты не в школе? – Не отвечает. – Как тебя зовут? – Я спрашиваю трижды, и он говорит, что его зовут Даниил. – А я Криста. А это Лотти. Мой папа – врач. А твой? – Он профессор. – Хм. – Я оглядываю его драную одежду. – Ты не похож на профессорского сыночка. – Иди куда-нибудь в другое место и там играй со своей дурацкой куклой. – А червяки, они на вкус какие? Даниил щурит глаза и делается свирепым с виду. – Это мой червяк. Тебе не дам нисколько. – Он открывает рот и запрокидывает голову, чтобы грязный розовый червяк, обе его извивающиеся половины, отправился прямо к нему в глотку. – Фу. Фу. Фу. Ты такой голодный? – А ты? – Ты, что ли, не завтракал? – Мне было мало. – А меня заставляли есть яйцо. Яйца не люблю. Я хотела мороженое. Папа отказал, потому что на завтрак я должна есть то же, что и все. Никогда я не буду делать то, что все. Никогда. Я не люблю мягкий хлеб, и ржаной тоже, и пумперникель[37 - Разновидность ржаного хлеба из муки грубого помола.]. Не люблю ни колбаски, ни сыр, ни мясо, ни картошку. Даниил все копает, но я вижу, как он облизывается. – А что же ты любишь! – Мороженое. Клубнику. Вишню. Миндаль в сахаре. Блины, но не всегда. Зефир. Грет говорит, я питаюсь свежим воздухом. Он прищуривается. – Люди не могут питаться свежим воздухом, дура. – Не называй меня дурой. А то я тебя стукну. – Дура, дура, дура. Ты как ребенок с этой своей дурацкой куклой, в этом своем дурацком платье с рюшками и с этими дурацкими ленточками. – Даниил бросается на червяка – крошечного. – В общем, только стукни – сразу получишь. – Мальчикам нельзя бить девочек. Это некрасиво. Даниил встает. – Я тоже не делаю ничего такого, что все остальные делают. Чего ради? Стукни – и получишь сдачи. Правда. Только попробуй. Сама увидишь. Он выше меня, но ненамного. Когда мы бросаем таращиться друг на друга, он опять принимается рыть. Я нахожу маленький камешек и играю в «Himmel und H?lle»[38 - «Рай и ад» (нем) – разновидность игры в «классики».]на плитках дорожки. Клетка «Erde»[39 - Земля (нем.) – третья именная (ненумерованная) клетка в игре «Рай и ад».] шатается. Я пропрыгиваю на одной ножке до самой клетки «Ад», ни разу не наступив на линию, а «Рай», оказывается, разбит, и я перекручиваюсь в прыжке и скачу обратно. Даниил рвет пучки травы и делает вид, что меня не замечает. – Тебе не надоедает играть в охоту на червей? – Я хочу еще есть. – Хм. – Может, у него семья бедная, как у дровосека и его жены из «Ханселя и Гретель». – А чего бы ты хотел больше всего на свете, если б мог получить? Он на миг замирает. – Я бы хотел, чтобы все стало, как было. – Да. – Я думаю про Грет и наш старый дом. – В смысле – из еды? – Даниил не отвечает. – Если хочешь, я тебе завтра принесу свой завтрак. А еще я знаю, где прячут печенье. – Он пожимает плечами, и я вижу, что он мне не верит. – Уходи, а? Мне надо найти еще червей. Они вылезают, когда дождь. – Сегодня дождя не будет. – Небо ярко-голубое. Ни единого облачка. – Можем поскакать по траве. Грет говорит, что когда она впервые посмотрела фильм с Чарли Чаплином и как он бьет чечетку, он ей напомнил заклинателя червей. Там, где она жила, птицы прыгают по траве, чтобы червяки думали, что это дождь. Они тогда вылезают наружу, потому что боятся утонуть. – Я знаю, как их выманить быстрее, но ты давай уходи отсюда. – Почему? Он чешет голову и мнется. – Потому что любая вода подойдет. – Через миг он добавляет: – Потому что я буду писать на землю, вот почему. Червяки подумают, что это дождь. Уходи давай. – Руки его тянутся к пуговицам на штанах. – Я отвернусь. – Нет. – Он вроде собирается заспорить, но тут происходит какое-то злое волшебство: Даниил мгновенно делается меньше, худее и бледнее. Он стоит, как игрушечный солдатик – руки по швам, взгляд в землю. – Что такое? – И тут я чувствую, как качается камень «Земля». Я тоже вздрагиваю, разворачиваюсь, боясь увидеть папу – очень сердитого. Но это дядя Храбен, а он всегда улыбается. – Все хорошо, Даниил. Это же… Один, второй, третий широкий шаг – и над нами нависает дядя Храбен. Он шлепает Даниила по лицу. У Даниила из носа течет кровь. Он беззвучно падает. А ору я. В тот же миг дядя Храбен подхватывает меня на руки и гладит по волосам. – Все хорошо, kleines M?dchen, теперь нечего бояться. Но что же ты тут делаешь? Это очень опасное место. – Папа сказал, что я пойду с ним на работу, потому что за мной сегодня некому смотреть. Он меня запер в маленькой комнате, в лазарете. – Я пытаюсь глянуть, что случилось с Даниилом, но дядя Храбен держит меня за лицо, чтобы я не обернулась. – Правда? И как же ты выбралась? – Через окно. – Непослушная девочка, ты же могла подцепить что угодно. Не болит ли твоя прелестная головка? Нигде не чешется? Посмотрите на эти бедные поцарапанные коленочки. Ну-ка давай посмотрим вот тут. Что это у тебя за красное пятно на животике? Ушиб? Поцеловать, чтобы все прошло? – Я пытаюсь вырваться, колочу ему в грудь, но на землю он меня не отпускает. – Вроде бы ничего такого, – говорит он, смеется и дергает меня за резинку от трусов. – Ты мне обязательно скажи, если что-нибудь заболит, или заноет, или будет чесаться. Обещаешь? – Да, а что с мальчиком? Дядя Храбен смотрит на меня недоуменно. – С каким мальчиком? Нет тут никакого мальчика. – Его зовут Даниил… – Тут нет настоящих детей, Криста. Я оглядываюсь и вижу – вот же он, лежит на траве, совершенно неподвижно. Глаза открыты. Он на нас смотрит. Дядя Храбен сворачивает за угол и шагает обратно к лазарету, пока мы не добираемся до открытого окна. Я вижу свою книжку на столе и поломанные карандаши, разбросанные по полу. – Здесь? – Он подсаживает меня, чтобы я забралась обратно, сквозь прутья. – Криста… – Я уже собираюсь слезть с подоконника внутрь, но дядя Храбен ловит меня за запястье. – Папе говорить не будем. Это наш с тобой особый маленький секрет. Но больше так не делай. В следующий раз тебя может найти не славный дядя Храбен. С папой за обедом я не разговариваю. Складываю руки на груди и ничего не ем, даже когда он приносит мне шоколадное мороженое. Весь вечер я рисую чудовищ, которым отрубают головы. По дороге домой приходится пропустить длинную колонну дам, входящих в ворота. Думаю, они – женский хор, как у нас был дома, потому что они все одеты одинаково, у них только значки разные, но когда я спрашиваю папу, он только хмыкает. Наверное, они пришли посмотреть зоопарк. Йоханна и несколько ее подруг идут вместе с колонной, у них палки и плетки – чтобы никто из зверолюдей не напал. Она смотрит на папу. У папы в коробочке шесть Pfeffern?sse[40 - Букв, «перечное зернышко» (нем.) – маленькое пряное печенье.], я забираю четыре. Если он спросит, куда они делись, свалю все на Эльке. Когда он отправляется наверх снова мыть руки, все сидят снаружи, курят и смотрят, как садится солнце. Я жду, пока краснолицая Урсель запрет кухню, а затем беру запасной ключ из тайного ящика в буфете. Ночью в кухнях полно теней троллей, но они меня не пугают. Я открываю дверку духовки, гляжу внутрь. Такая же, как у нас дома: не на что смотреть. Кто-то переставил жестянку с Lebkuchen[41 - Рождественский пряник с глазурью (нем.).] на полку повыше, и приходится влезать на стол, чтоб до нее добраться и подтащить деревянной поварешкой. Грет говорит, что брать последний – жадность, и поэтому я откусываю немножко и кладу его на место. Остальное сую в карман. Утром я заворачиваю немного сыра и свое яйцо с завтрака в передник, а еще несколько рогаликов. На поздний завтрак будет мясо и Wei?wurst[42 - Белая колбаска (нем.).], но папа никогда его не дожидается. Я прячу все добытое под книжкой-раскраской. – Так-то лучше, – говорит папа, глядя на мою пустую тарелку. – Приятно видеть, что у тебя улучшается аппетит. – А еще он доволен, что сегодня я не устраиваю ссоры, когда он собирается меня запереть. – Это ради твоего блага, Криста. Тут есть такое, о чем маленьким девочкам знать не следует. Даниил уже ждет, прохаживаясь взад-вперед по траве и высматривая меня всюду, но не там, где надо. Он не знал, что я вылезла из окна. Я зову его, и он бежит ко мне, уперев взгляд в сверток. Сегодня у него нос и весь верх щек – цвета квашеной свеклы. – Ты… – Держи. – Я передаю ему, что принесла, руки у него дрожат. – Я же сказала, что принесу завтрак. Ты мне не поверил? – Даниил не отвечает. Он слишком занят обнюхиванием еды. – Перестань уже нюхать. Помоги мне слезть. Даниил не выпускает сверток. Протягивает мне одну руку, – наверное, он не такой сильный, как на вид, потому что мы оба падаем. – Trottel![43 - Балбес! (нем.)] — Вчерашние царапины теперь все в грязи, кровь просачивается наружу крошечными капельками, и коленки у меня от этого похожи на маленькие клумбы, засаженные ярко-красными маками. – Ты кого балбесом назвала? – Даниил ответа не ждет. У него нет времени на перебранку. Два укуса – и нет яйца, даже скорлупы; следом – сыр и печенье. В прошлую зиму к нашей кухонной двери иногда приходила уличная собака; если Грет отчего-нибудь была в хорошем настроении, она кидала собаке объедки, в противном случае – бутерброд с пинком. Даниил ест так же быстро, как та собака. Запихивает хлеб в рот обеими руками, будто боится, что кто-то отнимет. Щеки пузырями. Он едва может глотать. Не останавливается даже дух перевести, и потому, когда наконец рот его пустеет, он хватает им воздух, как я, когда Грет держала меня за голову под водой в ванне – за то, что я ее обрызгала. Он ест так быстро, что у него сводит живот, и он падает и стонет, держится за пузо и пытается не стошнить. И тут начинает плакать. – Что такое, Даниил? – Сердиться не на что, никто его ничего делать не заставляет. Он не кричит, не вопит, не брыкается, не кусается – у него такой плач, скорее, как у моего папы, когда мама ушла. – Что случилось? – спрашиваю я еще раз. Он тыкает пальцем в порожний передник. – Я ничего сестренке не оставил. – У нас навалом еды. Я завтра еще принесу. Он вытирает глаза. – Правда? Когда живот у него успокаивается, Даниил помогает мне влезть обратно в окно. Далеко он не уходит – лежит на углу здания, свернувшись калачиком. Я рассказываю Лотти, как он слопал всю еду, и мы с ней рассуждаем, что он, наверное, заблудился надолго, хоть и не в очень дремучем и темном лесу, как Хансель в сказке. Похоже, Гретель тоже потерялась. Может, ведьма ее уже запрятала в клетку. Или даже съела. Пока папа не приходит забрать меня на обед, я рисую пряничный домик, после того как ведьмы не стало. Крыша – из Schweinsohrchen, таких витых маленьких печений, похожих на свиные уши, и в саду тоже полным-полно печенья – Spitzbuben[44 - «Озорники» (нем.) – круглое двойное печенье с мармеладной прослойкой, верхний слой – с фигурным отверстием.] и Zimsterne[45 - «Коричные звездочки» (нем).], все на стеблях из ангелики, они тут вместо цветов. Папе так нравятся мои рисунки, что он даже не замечает моих ободранных коленок. Мы идем к нему в кабинет, и он цепляет лучшую картинку к себе на стену. Пока он этим занят, я забираю горсть конфет со стола у его помощника. После обеда он дает мне новый альбом и еще карандашей. У меня в кармане – еще один рогалик, а также конфеты, но, когда я выглядываю в окно, Даниила не видать. Лотти говорит, надо рассказать историю еще раз. Теперь голову в печку ведьмы сует красивая дама, посмотреть на что-то, – и забывает ее вынуть. Мне вдруг делается грустно и страшно. Коленки у меня болят, я хочу к папе, но он все не приходит, как бы громко я его ни звала. Сегодня я спрашиваю у папы, можно ли мне взять с собой мою плошку с манной кашей – я ее доем потом, в лазарете, когда проголодаюсь. Он говорит, что я наконец-то веду себя благоразумно, и предлагает взять еще побольше хлеба с маслом. Все утро я сижу у окна и жду Даниила, но он не приходит, а забинтованные колени у меня так не гнутся и так болят, что я не могу вылезти из окна и поискать его. Даниил не приходит и после обеда. Лотти говорит, что у него, может, еще животик болит, но я думаю, что он просто не хочет со мной дружить, и потому я достаю конфеты из-под матраса и давлю их все по очереди, а потом выбрасываю из окна на траву. После этого я немножко рисую новыми карандашами, но Лотти хочет, чтобы я дорассказала вчерашнюю сказку. С середины я не могу, поэтому приходится с начала. Теперь я ей рассказываю, как скверно пахло в тот день у ведьмы на кухне – как будто какой-нибудь невоспитанный человек сильно-пресильно и вонюче пустил ветры, так плохо, что у Гретель заслезились глаза, и она все кашляла и кашляла. А красивая дама словно не замечала. Она все смотрела в духовку. Я зову папу и пинаю стену так сильно, что у меня на бинтах проступает свежая кровь, но стоит мне потянуть за ручку, как дверь открывается. Когда мы вернулись из столовой, что-то пошло наперекосяк и все так торопились, что папа, должно быть, забыл меня запереть. – Папа! – кричу я и бегу по коридору. – Папа! Медсестра пытается меня поймать. Все еще крича, я ныряю ей под руку. Распахиваются двери. Выскакивает другая медсестра, хватает меня за платье. Ткань рвется, рукав от платья остается у нее в руке. И вот – папа, он моет руки, только почему-то красной краской. А кто-то внутри комнаты кричит на меня, кричит и кричит, только звук глухой, потому что на голове у того, кто кричит, одеяло. Красная краска капает папе на ботинки. А за ним другая медсестра держит что-то ужасное… Грет открывает дверь, впускает холодный ночной воздух в кухню. Из своего тайника под столом я вижу громадную полную луну в море звезд. Грет машет на меня посудной тряпкой, и я быстро отскакиваю, чтоб не достала. – Лучше делай, что тебе велят, и иди спать, а не то пожалеешь. – Нет. – Ладно, – говорит Грет бодро, – что ж, нет так нет. Что тут поделаешь. Boggel-mann[46 - Бабайка (нем.).] скоро придет, а дверь-то нараспашку. – Папа говорит, не бывает никаких бабаек. – Вот как? Он образованный человек, может, и прав. Нам с тобой осталось лишь подождать да поглядеть. Начинается бум-бум-бум, и я выползаю, беспокойно гляжу на черную лестницу в кухню, почти уверенная, что уже течет по ступенькам здоровенная черная тень. И тут понимаю, что шум этот – от Грет, она месит тесто на завтра. Она откашливается и поет: Es tanzt ein Bi-Ba-Butzemann In unserm Haus herum, dideldum, Es tanzt ein Bi-Ba-Butzemann In unserm Haus herum. Er wirft sein S?cklein her und hin, Was ist wohl in dem S?cklein drin? Es tanzt ein Bi-Ba-Butzemann In unserm Haus herum[47 - Вот он пляшет, Би-ба-бай,Вокруг дома, тра-ля-ла,Вот он пляшет, Би-ба-бай,Вокруг домика у нас.Крутит он своим мешком,Ну а что в мешочке том?Вот он пляшет, Би-ба-бай,Вокруг домика у нас (нем.).]. Я высовываю голову. – А что у Бабая в мешке? – Ой, то да сё. – Она еще сколько-то мурлычет мелодию, а потом начинает по новой: – Вот он пляшет вокруг дома… – Там еда? – Он думает, что да. В основном – клочки да кусочки непослушных детишек, а иногда и целиком. Его еще прозывают der Kinderfгesser[48 - Детоглот (нем.).]… – Мне не страшно. – Хорошо. – Грет пытается схватить меня, но я опять отползаю, прочь от ее руки, а она ходит вокруг стола и старается меня поймать. – Хочешь еще послушать про Детоглота? – Нет. – Люди говорят, он чудище с планеты Сатурн. Он темный, коренастый, нос у него крючком, а одет в длинное черное пальто. Нижняя губа у него такая здоровенная, что плюхает ему по груди. Ручищи длинные – чтобы просовывать в двери и забирать малышей. Давным-давно он натворил кое-что очень скверное… – Что? – Такое ужасное, что я тебе не скажу. Да и вообще забыла. Потому как чем бы оно там ни было, der Kinder-fresser оказался проклят вечно бродить по земле, а настоящего дома у него нет. Он так сотни лет уже ходит. Ночью ворует детей, которые не спят. И – ам-ням-ням — днем их глотает. Сёрп-сёрп — сосет их кровушку. Хрусть-хрусть-ам-ам — перемалывает им все косточки. – Тут Грет умолкает. – Тихо! Слышала? – Что? – Пубум-пум-пум, будто мешок тащат по земле. – Н-нет. – А ты послушай хорошенько, еще слышно чок-чок — это он, пока бродил, одну ногу износил, и приходится ему ходить деревянной ногой. – Грет присаживается на корточки и шепчет: – Вот что он на самом деле ищет – добрую новую ногу себе. – Она поглаживает меня по бедру. – Пока ни одна не подошла, но он все ищет. Я взвизгиваю и съеживаюсь в самый маленький комочек, в какой могу, но Грет меня схватила, тащит ногами вперед на свет и отправляет к лестнице резким шлепком по заду. Папа говорит, что нашел кому за мной днем приглядывать. Я очень крепко прижимаю к себе Лотти и молчу. – Она пообещала научить тебя рукоделию. Шитью. Вязанию. – Он делает вид, что улыбается. – Мило, правда? Теперь он не заставляет меня вынуть палец изо рта. Ломает рогалик на маленькие кусочки и до появления дамы выпивает четыре чашки кофе. Это очень старая ведьма, брови-гусеницы – та самая, что сидела в кухне в углу, когда я обожгла пальцы сливовым сиропом. Черный кот не с нею, но она сама вся в черном и принесла свою волшебную палку – опирается на нее, чтобы все думали, будто это клюка. Я пялюсь в пол. – Поздоровайся с фрау Швиттер. – Папа подталкивает меня. – Криста, где твое воспитание? – Он виновато откашливается. – Боюсь, моя дочь сейчас отказывается разговаривать с кем бы то ни было. Ведьма смеется. – Я вырастила семерых детей и двенадцать внуков и чего только не повидала, герр доктор. – Она умолкает, но я чувствую, что она смотрит на меня. – Криста, тебя заколдовали, что ли? Бросаю быстрый взгляд – и вижу, что глаза у нее маленькие и очень ярко-синие, они сияют среди морщин, как будто вообще не с этого лица. Зубы у нее странные: по одному длинному с каждой стороны, а между ними – немного. Как только папа уходит, она постукивает по мне своей палкой. – Ну-ка. Скажи мне, Криста, как зовут твою куклу? – Лотти. – Ага, по крайней мере теперь ясно, что кошка тебе язык не откусила. – Она достает клубок серой шерсти, отматывает длинную нитку. – Давай займемся делом. Сегодня я покажу тебе, как вязать. – Не хочу. – Сделаешь славный зимний шарф для Лотти. – Ведьма Швиттер хлопает по сиденью рядом с собой. – Иди сюда, сядь. – Нет. – Делаю три шага назад, но она уже начинает разматывать шерсть, против часовой стрелки, и глаз с моего лица не сводит – должно быть, заклинание притяжения, потому что ноги мои идут к ней, не спросив меня. – Так-то лучше. Сядь прямо. Смотри внимательно. Вот как это делается. Сначала делаем петлю, так… – Она вдруг тюкает меня по руке своим коготком. – Ты что, слишком бестолковая, чтобы это освоить, Криста? У тебя и впрямь с головой не все в порядке? – Нет. – Тогда смотри и учись. Я мучаюсь с костяными спицами и с уродливой, серой, как дождь, шерстью, спускаю петли, тяну то слишком сильно, и пряжа рвется, то недостаточно, и вязанье делается похожим на драную паутину. Трижды я швыряю это все на пол, и трижды ведьма заставляет меня подобрать путаницу и продолжать. Наконец она разрешает мне отложить вязание. – Завтра еще поработаем. – Нет. – И почему же это, скажи мне? – Не хочу. Это противно. Я не хочу ни вязать, ни шить. Своими руками что-то делают только бедняки. Папа отведет меня в магазин, и я там куплю Лотти шарф красивого цвета. – Вот оно что? – Да. – Я внимательно смотрю на ведьму: у нее рука – на клюке. – Папа сказал, что я и не должна делать, как вы скажете. Вам полагается присматривать, чтобы со мной ничего не стряслось. Ведьма квохчет. Поднимает свою палку и постукивает мне по плечу – я вздрагиваю. – Тем не менее, Криста, всем девочкам нужно учиться трудолюбию. Завтра продолжишь то, что сегодня начала. – Нет. – Я тру плечо и сильно щиплю его, чтоб непременно остался след. – Я расскажу папе, как сильно вы меня стукнули, и он вас прогонит, как Эльке. – L?gen haben kurze Beine, дитя мое. – Она опять смеется. – Да, как гласит старая поговорка, у лжи короткие ноги, она обычно возвращается и тебя преследует. Теперь почитай тихонько свою книжку. Мне надо дать глазам отдохнуть пять минут. Мы с Лотти садимся в углу и слушаем, как у старой ведьмы отдыхают глаза: хры-хры… Она храпит, пока в одиннадцать Урсель не приносит мне молоко и пирог. Я еще не голодная, потому что мы ходили на разведку и скверная Шарлотта украла в спальне шоколад. Мы его очень не торопясь съели, а затем снова пересказали Ханселя и Гретель. На сей раз мать не может заставить детей пойти в лес и потому убегает сама. Когда ведьма просыпается, она заставляет меня упражняться в письме, а сама болтает со своими подругами. Мне все равно. Когда вырасту, я стану знаменитым писателем, как Кэрролл Льюис или Элли Франкен Баум, но девочки в моих книгах будут путешественницами, станут водить самолеты и сражаться в битвах, а не играть в норах с белыми кроликами или плясать по кирпичным дорожкам с дурацким пугалом и человеком из металла. После обеда ведьма дает мне маленький квадратик льна с напечатанным рисунком и разноцветные шелковые нитки. – Давай, Криста. – Она вдевает нитку в иголку и показывает мне, как гладкими маленькими стежками вышивать лепесточки. – Вышивать красивое – хороший способ времяпрепровождения для юных дам. – Не хочу. – Стискиваю кулаки. – Надо. – Нет. – Рука ее стискивает палку, но сейчас-то я наготове. Убираюсь в другой угол комнаты. – Вы меня не заставите. Урсель, зайдя собрать тарелки, цокает языком. – Теперь вы понимаете, что Эльке приходилось терпеть. Это не просто непослушание. Никакого уважения. Никакого умения вести себя в обществе. Не представляю, о чем думает ее папаша. – Она понижает голос до шепота: – Если она не исправится, не удивлюсь, коли это созданье кончит с черным Winkel . — Обе смотрят на меня. – Не при таком отце, – бормочет фрау Швиттер. – Это верно, – соглашается Урсель, сгребая мой размазанный пирог, – но он-то не вечный. Придется ей рано или поздно вырасти. А если нет… – За деньги, что он мне платит, – шепчет старая ведьма, покосившись на меня, словно бы удостоверяясь, что я не слушаю, – она может проказничать сколько влезет. Чем хуже она себя ведет, тем больше я могу просить плату, и потому, что до меня, то в ближайшие недели пусть хоть с самим дьяволом пляшет, если желает. – Пожимает плечами. – Ее будущее меня не касается. Я достаю свой альбом и до самого прихода папы рисую безобразных старых ведьм, которые падают с метел и разбиваются вдребезги. У всех у них Winkel — здоровенные черные лычки, как у солдат, но прямо на лицах. Я на рисунках тоже есть – улыбаюсь и очень хорошо себя веду им назло. Когда фрау Швиттер хочет посмотреть, чем я занимаюсь, я кладу черный карандаш на бок и закрашиваю все наглухо, делаю ночь, оставляю место лишь для одной большой желтой звезды. Пою ей «Мигай, мигай», и ей очень нравится: Funkel, funkel, kleiner Stern, Ach wie bist du mir so fern, Wunderschon und unbekannt, Wie ein strahlend Diamant , Ты мигай, звезда ночная! Где ты, кто ты – я не знаю. Папа трет руки так сильно, что пальцы у него – как сырые красные Bregenwursf. Я по-прежнему с ним не разговариваю, но помогаю Лотти передать полотенце. Он усаживается и прикрывает рукой глаза, попивает липовый отвар от головной боли, а я тем временем лежу на полу и рассматриваю картинки в «Der Ratten-f?nger von Hameln», особенно те, где крысы кусают детей и делают себе гнезда в воскресных мужских шляпах. У многих девочек длинные желтые волосы, как у меня. И только добравшись до последней страницы, где почти все дети исчезают внутри горы, я замечаю, что мальчик, который остался, – с темными волосами, как Даниил. Я гляжу на папу так пристально, что он убирает ладонь с глаз. [49 - Сыровяленая или слабокопченая колбаса, типичная для северо-западных и центральных регионов Германии.] – Что вы сделали с Даниилом? – Даниил – это кто? – спрашивает он устало. – Мой новый друг. Папа вздыхает. – Иди сюда, Криста. – Он протягивает руку. Но я не пойду. – Ладно, – говорит он и трет костяшками виски. Посидев еще, отпирает маленький буфет и наливает себе в стакан что-то, похожее на воду. Я вижу, что ему не хочется разговаривать с Йоханной, но она все равно приходит. Сегодня у нее губы блестят алым. На ней голубое платье в цветочек и туфли на очень высоких каблуках. – Рада, что тебе нравится книжка, Криста. Смотри, что еще я тебе принесла. – Она шарит в кармане и достает ярко-красный мячик, показывает папе и лишь потом отдает мне. – Я, конечно же, проследила, чтоб его хорошенько помыли. – Очень предусмотрительно, – говорит папа. – Криста, что нужно сказать? – А он скачет? – Да. – Йоханна улыбается и пытается погладить меня по голове, но я шустро уворачиваюсь. – Может, пойдешь во двор поиграть? – Погоди, Криста. – Папа качает головой и добавляет: – У нас тут кое-какие трудности. За ней лучше приглядывать. Я бросаю мячик в стенку и делаю вид, что не слышу, когда он просит меня прекратить. – Можем посидеть снаружи, – предлагает Йоханна. – Там приятный вечер. Криста побегает и поиграет, а мы поговорим. Папа опять вздыхает, но идет за нами на улицу. Садится, смотрит на руки. Йоханна говорит и за себя, и за него и все время его трогает – то тут погладит, то там. Раньше я иногда слышала, что она ревет, как Грет, когда мясник притаскивал старое мясо, но сегодня голос у нее мягкий, почти милый. Она все говорит и говорит, время от времени поглядывая на меня, а папа сжимается на скамейке, молчит. Наконец Йоханна раскуривает сигару и откидывается на спинку, выдувает дымные колечки. Она заходит в дом, когда папа решает, что меня пора укладывать. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/elayza-grenvill/gretel-i-tma-10829454/?lfrom=201227127) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Примечания 1 «Благословен Судия праведный» (ивр.) – принятое в иудаизме благословение покойника. – Здесь и далее прим, перев. 2 Белянка капустная, или капустница (нем.). 3 «Сохранять свое существование» (лат). Барух Спиноза, «Этика», глава IV, теорема XX. 4 И розы, и лилии, солнца сиянье // Во мне вы будили любви мечтанье (нем.), пер. В. Аргамакова. 5 Венгерское блюдо, разновидность картофельных вареников. 6 Неряшливый, небрежный (нем). 7 Кто вы? (фр.) 8 Кто вы? (венгр., рум.) Кто? Кто вы? (польск.) Кто вы? (чешек., нем.) 9 Громоотвод (нем.). 10 Боровик, лисичка (нем.). 11 Яблочный пирог (нем.). 12 Букв, «поцелуй негра» (нем) – лакомство наподобие зефира в шоколаде, с основанием из теста. 13 Детка, малышка (нем). 14 «Мужчины – свиньи!» (нем.). 15 Клубничное? (нем). 16 С днем рождения! (нем). 17 Букв. «Неряха Петер» (нем). 18 В рус. пер. Д. Минаева: «Послушай, Петя, мне пора // Идти сейчас же со двора». Здесь и далее цит. по: М.: Карьера-Пресс, 2012. В оригинале мальчика зовут Конрад. 19 Раз, два, три (искам, нем). 20 Сливовый пирог (нем). 21 Зд.: гнилая бездельница (нем). 22 Моя милая крошка (нем.). 23 Старый город (нем). 24 Иди слушай ерунду (нем.). 25 Кабак (нем). 26 Нравственность и трезвость (нем.). 27 Развратник (нем.). 28 Кабацкая сучка (нем). 29 Соленый корнишон (нем.). 30 Отсылка ко 2-й книге Паралипоменон, 33:6, или 4-й книге Царств, 21:6. 31 Разновидность шнапса. 32 Шрам (нем). 33 Раз, два, полицай (нем.). 34 Шлюха! Паскуда! (нем) 35 Шалава! (нем) 36 Зд.: Она противная тетка (нем., разг.). 37 Разновидность ржаного хлеба из муки грубого помола. 38 «Рай и ад» (нем) – разновидность игры в «классики». 39 Земля (нем.) – третья именная (ненумерованная) клетка в игре «Рай и ад». 40 Букв, «перечное зернышко» (нем.) – маленькое пряное печенье. 41 Рождественский пряник с глазурью (нем.). 42 Белая колбаска (нем.). 43 Балбес! (нем.) 44 «Озорники» (нем.) – круглое двойное печенье с мармеладной прослойкой, верхний слой – с фигурным отверстием. 45 «Коричные звездочки» (нем). 46 Бабайка (нем.). 47 Вот он пляшет, Би-ба-бай, Вокруг дома, тра-ля-ла, Вот он пляшет, Би-ба-бай, Вокруг домика у нас. Крутит он своим мешком, Ну а что в мешочке том? Вот он пляшет, Би-ба-бай, Вокруг домика у нас (нем.). 48 Детоглот (нем.). 49 Сыровяленая или слабокопченая колбаса, типичная для северо-западных и центральных регионов Германии. Текст предоставлен ООО «ИТ» Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию:https://tellnovel.com/elayza-grenvill/gretel-i-tma-kupit